Осень пришла и ушла. Не приметила Маргарита золотой листвы, отлетающих птиц, наступающих холодов. С тихой радостью провожала коротеющий день, длинной ночи ждала, замерев душой.
Однажды вечером подавала матери пить, хотела накапать капли в стакан, да послышался смех за плечом. Оглянулась — нет никого. Ненароком вылила почти весь пузырек.
Ночью под периной и в нетопленой комнате жарко. Вьюга за окном катала снежное колесо, то ли хохот там слышался, то ли плач. Задолго до света Генрих ушел. Маргарита за водой сбегала, обед принялась готовить. Вдруг тревожно стало: что-то матушка долго спит. Пошла посмотреть, а она мертва.
После похорон поползли по городу слухи. То ли Марта сболтнула, похваляясь будущим муженьком, а может Лизавета соседская чего пронюхала. Маргарита никуда не ходила и не ведала ни о чем. Как только поутру провожала Генриха, так сразу же начинала его поджидать. В каждом стуке ей слышался его шаг, в каждом шорохе чудилась его речь. Даже когда Генриха не было рядом, все казалось: он смотрит на нее сейчас, и сладко было об этом знать.
Маргарита не заметила даже, что совсем перестал захаживать Валентин, брат ее, который тут же, в городе, был в солдатах. А ведь он любил Гретхен, гордился ей, хвастал сестрой на солдатских пирах. Бывало, никто и молвить при нем не смей, что некая девица хороша. «Хороша-то она, может, и хороша, — допустит Валентин, — да вот есть у меня сестрица Маргарита, так та не только хороша, но еще и строга. Такой, как она, второй на свете нет». — Скажет, бывало, и замолчит, а солдатня неженатая вся кивает: «Истинное слово! Позавидовать можно тебе, Валентин!»
А что они, солдатики, судьбы государственные, видят? Девку корыстную — одну на всех, вдовицу жадную, которой все едино, кого привечать. Поэтому дороже всего солдату верность женская и чистота. И если нет таковой, пусть придуманной, пусть далекой, то служба не в службу и жизнь не в жизнь. Легче пулю в лоб, чем без веры службу тянуть.
По весне дошел дурной слух до брата. Затужил солдат, загоревал. Каждый, даже самый паршивый крысенок казарменный, зубы скалит: «Какова там Гретхен твоя? Скоро двинемся к ней всем полком, будешь дорогу показывать, Валентин!»
Сбежал ночью Валентин из казармы и побрел под сестрицыны окна — своими глазами увидеть, правду люди говорят или лгут.
С другого конца улицы мимо церкви шли в это время Фауст и Мефистофель. Фауст смотрел на лампадку под образом, видную с улицы сквозь окно, и жаловался черту, что на сердце тяжко, словно свет душевный одолевает тьма.
— Эк тебя проняло! — веселился черт. — А по мне так славная пора грядет, право слово! Мне веселей, чем коту, который держит путь на свидание у дымовой трубы. Ведь послезавтра Вальпургиева ночь! То-то повеселимся! То-то потешимся! Если уж не спать, так знать, чего ради!
Фауст всмотрелся во тьму за церковной оградой, и различил слабое мерцание средь могил.
— Не клад ли там?
— Клад, — подтвердил Мефистофель. — Можешь радоваться: талеров — целая куча. Я проверял.
— Что мне талеры, если там — ни кольца, ни браслета, — проворчал Фауст и звякнул шпагой по церковной ограде, словно ограда виновата, что клад не тот.
— Напрасно сердишься, — хохотал Мефистофель, — есть там нитка жемчуга, как на заказ!
— Неловко без подарка-то! — оправдывался Фауст.
— Иногда и бесплатно неплохо потешиться! — поддразнивал Мефистофель. — Ты посмотри, какие звезды, красота какая! — разорался черт на всю улицу. — А ну-ка, песенку споем твоей девочке вместо подарка! — Мефистофель вытянул вперед руки и выловил из воздуха цитру — деревянный ящичек с множеством жильных струн. — Ты девушкой пришла к нему, не девушкой ушла... — затянул было Мефистофель.
Но тут налетел на него разъяренный солдат. Это был Валентин.
— Чего орешь, мразь поганая, крысолов проклятый! К черту твой инструмент! — ударил Валентин кулаком по цитре, и она развалилась, благозвучно охнув. — Туда же и певца пошлю, к черту! — уточнил Валентин и выхватил шпагу.
— Шевелись, доктор! — крикнул черт Фаусту. — Где твоя железка? Коли его, не трусь!
Валентин нападал, но никак не мог уязвить Мефистофеля.
— Словно с самим дьяволом бьешься! — подосадовал Валентин. — Рука не слушается. Как не моя!
— Да коли же ты его! — орал Мефистофель Фаусту. — Чего медлишь?
Фауст ткнул шпагой в тьму. Солдат замер на миг и, падая, застонал.
— А теперь прочь отсюда, — подтолкнул черт Фауста. — Бежим! Поймают — засудят! Ведь уголовный суд именем Бога судит, и мне с ним не совладать!
Черт припустил вдоль по улице, и Фауст бросился вслед за ним, отшвырнув ногой путавшуюся цитру.
Первой услышала возню на улице Марта.
— На помощь, на помощь! — закричала она из окна.
Тут же Гретхен выглянула и закричала:
— Огня! Принесите скорей огня!
Выскочил сосед с фонарем, сторож церковный прибежал, поднялся крик.
— Кто он? — спросила из окна Маргарита.
Никак не могла она в фонарном мельтешении распознать: Фауст там лежит или его друг.
— Сын твоей матери, — презрительно бросил через плечо сосед, словно сын матери для Гретхен уже не брат.
— Боже всемогущий! Какая беда! — закусила губу Маргарита.
А тем временем сбегался народ, кто-то крикнул, что Валентин не убит, а лишь ранен. Гретхен выбежала, пала на колени, стала полотенцем лоб его утирать. Валентин очнулся, открыл глаза, Гретхен увидел и отвел ее руку бессильной своей рукой.
— Прочь от меня, гулящая!
— Брат мой, брат мой, что такое ты говоришь? — онемела Гретхен.
— Мне все едино не жить, — еле выдохнул Валентин, но потом как бы в последний бой свой бросился — собрался с силами, и голос его окреп. — Что случилось, то случилось, чему быть, того не миновать. Сегодня у тебя — один, завтра — второй, а там, глядишь, и десятый ... и тринадцатый... А потом к тебе весь город потянется. Порядочный человек даже близко к тебе не подойдет, распутница!
— К Богу лучше обратись, чем ругаться, — прервала Валентина Марта.
— А тебе, сводница, я бы ребра переломал, если б мог, — произнес Валентин со всей злостью, на какую только был способен.
Маргарита закрыла глаза, запрокинула голову и бормотала беспрестанно одно и то же:
— Муки адовы, муки адовы, адовы муки...
— В самое сердце ты меня, в самое сердце, — пробормотал Валентин и затих. Потом он снова открыл глаза, посмотрел мимо огней и склоненных лиц в звезды и еле слышно сказал: — Иду к Богу солдатом.
И все. И не стало брата.
На другой день была Гретхен в соборе, молилась и думала горькую думу о том, что нет на свете преступницы страшнее нее: мать убила, брата убила. Изваяния святых, казалось, отвращали от Гретхен лики, хор пел о страшном суде, и она видела себя подсудимой. Даже своды собора, чудилось Маргарите, ненавидят ее и желают истереть в прах. Гретхен ощущала себя в духоте и тьме, и нигде на свете не было для нее света и воздуха.