Вальпургиева ночь

За Мефистофелем и Фаустом никто не гнался: городские ворота заперты, а через вал ночью и черту не перебраться. Черт, однако, через вал перебрался и Фаусту помог не свалиться в ров. Когда рассвет на синеющем небе раздувал свой тлеющий костерок, они бодро шли по дороге в горы, минуя деревеньки и хуторки, и провожало их мычанье коров, лай собак, весеннее страстное токование птиц, сухой стук открываемых ставен — звуки начинающегося дня. Черт прихрамывал и, казалось, ему не хватало сил, а Фауст насмотреться не мог на округу — радовался деревьям, солнышку, людям. Когда они заходили в лес, когда ветром доносило запахи первых трав и совсем молодой листвы, Фауст словно обновлялся, словно воскресал для новой жизни и новых дел. Он думал о том, как почти год назад в такие же весенние дни появился пудель, и иначе пошла отсчитываться жизнь. «Не дотянул бы тот бедный доктор до сего дня, не явись ему тогда бес,» — думал Фауст, и нельзя было понять, щурится он на солнце или улыбка не сходит с его лица.

После полудня в природе обозначилось движение к одной цели: ветер, птицы, зайцы, улитки и муравьи — все стало двигаться в одну сторону. Даже тени норовили не от солнца упасть, а закосить вбок, словно Фаусту с Мефистофелем указывали путь.

Доктор и черт хотели прилечь на мох, отдохнуть, но никак невозможно было лежать, потому что общая тяга усиливалась, звала, тени словно бы отрываться начали от своих основ и парить, заполняя пространство. Хотелось идти, бежать, а лучше даже — лететь к той единственной цели, к которой стремились все.

Начиналась ночь, которую неизвестно почему зовут Вальпургиевой, хотя правильнее было бы назвать ее ночью Вальпурги или Вальпургиной ночью, если вообще в связи с бесовщиной уместен разговор о правильности.

Давным-давно, в восьмом веке, жила в немецкой области Франконии миссионерка из Англии, получившая прозвание Вальпурга, то есть чистая от бесовщины. Она была настоятельницей монастыря в Гейденгейме, боролась с язычеством и проповедовала слово Божье во всей округе. Видно крепко досаждала Вальпурга бесовскому племени, если честные христиане поминают ее имя первого мая, а ведьмы с бесами в ночь перед тем слетаются на гору Брокен, чтобы попрать всякую непорочность и чистоту.

— Далеко нам топать еще, — ворчал Мефистофель.

Он карабкался по камням, перебирался через буреломы и с наступлением темноты прихрамывал все больше и больше, словно замаялся вконец. А когда проходили Пустулю и Бедулю, две темные грязные деревеньки у подножия Брокена, Мефистофель предложил:

— А что, если мы тебе метлу добудем? Пусть в Пустуле — бедно, а в Бедуле — пусто, но метлы-то в них водятся? Прокатился бы ты, мил друг, на метле, а я бы себе козла раздобыл и ехал бы, ухватясь за рога. А то путь неблизкий!

— Ни к чему мне твоя метла — весело отвечал Фауст. — Весна! — Он вдохнул полной грудью хмельной воздух, в котором крепкий запах молодой березовой листвы смешивался с пряным запахом хвои, и кивнул на ручей, мощно ввинчивающий тело свое в каменный зев и отзывающийся далее грохотом водопада. — Столько силы кругом гуляет, что и я, кажись, полон сил. — Фауст нагнулся и поднял толстую палку. — Вот эта дубина мне лучше всякого помела.

Мефистофель поглядел на тусклый убогий месяц, который, как ни силился, не мог осветить округу, на черные елки, лепящиеся к склону горы, и скрипучим голосом произнес:

— А по мне, так лучше — зима: чтобы ветер покрепче, да мороз позабористей. — Черт оступился и выругался. — Тьма! Того гляди, шею свернешь или ногу сломаешь. Не знаешь, куда идти.

И тут голубовато-зеленым пламенем мелькнул блуждающий огонек, какие появляются порой в горах и на болотах в местах скопления газов. Огонек не в силах был ничего освещать, он только светился. Мефистофель обрадовался, Мефистофель руками всплеснул:

— Вот кто нам поможет! Вот кто нас доведет, куда надо!

Огонек мигнул, едва и вовсе не погас от растерянности и вдруг проговорил прерывающимся голосом:

— Я глубоко уважаю вас и надеюсь, что мне удастся преодолеть свою неустойчивую натуру, ведь движение таких объектов, как я, крайне неровное, я бы даже сказал: никуда не направленное.

— Вот возьму да задую тебя, чтобы людям не подражал, — густо проговорил Мефистофель. — Во имя черта, иди прямо, и все дела!

Огонек прочертил дугу в темном воздухе, что, видимо, означало поклон, и крайне вежливо ответил на грубую выходку черта:

— Вы тут, вероятно, хозяин, и я весь к вашим услугам. Но прошу учесть, что гора нынче сходит с ума, и, если вы решились идти за огнем блуждающим, не стремитесь следовать ему слишком точно.

Огонек сделал замысловатое зазывающее движение, и Фауст с Мефистофелем вдруг увидели, что шагнули в мир снов и волшебного вымысла. Не понять было, движутся они или нет, но деревья вдруг бросились забегать одно за другое, словно в салки играли, горы стали сморкаться каменными носами, кашлять пещерами, по их морщинистым ладоням побежали веселые водяные потоки, и брызги посыпались с неба шальным дождем. В пении воды звенели слова любви, безрассудной и страстной, слышались клики любви — как вершины жизни, восторга счастья, и эхо разносилось окрест, смутное, словно басни ушедших времен. Филин ухал во всю глотку, сойка с чибисом полетела вбок, а в кустах возилась целая прорва жизни — лягушки, мошки, червячки, комарики, жучки — тощенькие, толстенькие, косенькие, кривенькие, с крылышками и без, с усиками, ножками, с хвостиками и зубками. Корни деревьев, как мощные змеи, разрывали телом своим скальный грунт, и юлящий страх пронзал путника, ставящего ногу среди корней: так и кажется, что дернись этот коварный силок, и будешь пойман на вечные времена. Да еще деревья хватаются ветками, словно руками, да еще мыши летучие всех мастей пролетают с писком, а мыши полевые шарахаются стаями из-под ног, да мхи висящие, да светляки. Как не сбиться, не заплутать? Да еще рожа вдруг некая жуткая выглянет из-за ствола и дохнет в лицо смрадной вонью. Никто из обычного люда не проберется сквозь этот ад.

— Держись за меня! — крикнул Фаусту Мефистофель. — Тут в один миг пропадешь!

Фауст уцепился за полу черта и стал карабкаться на вершину горы.

— Как рассыплет сокровища царь богатств Маммон, то-то будет диво! — весело кричал Мефистофель.

В его голосе слышалось удальство, буйство. Видно было, как хотелось черту озорничать! Куда только подевалась его дневная усталость!

Когда выбрались они на вершину, Фауст ахнул, Фауста в дрожь бросило от восторга. Подземный огонь просвечивал горы, словно солнце ненастные облака, и взгляду возможно стало объять безмерную прорву нутра земли. Видно было, как вырывается белый пар, как газы взрываются, сотрясая округу, как дремлют скопления добела раскаленной материи земли, и золотыми жилами жара стремятся извергнуться на простор. Подземные ходы обнаружились, жилки, вбегающие в теснины, фонтаны дивных золотых искр взлетали под самые облака, нескромно высвечивая их розоватые брюшки. И вдруг вся огромная гора, каждый камешек ее и песчинка, все граниты, гранаты, алмазы, изумруды, топазы — все вдруг крикнуло миру светом, и от многоцветия хотелось плакать и петь.

Блуждающий огонек напрягся изо всех сил, чтобы не затеряться в общем сияющем ликовании, но тут же и расстался с жизнью без оханья и вздоха, ни чуточки не накоптив, так что никто этого события не заметил.

— Вот как царь Маммон осветил свои покои! — весело орал Мефистофель. И вдруг насторожился черт, поднял голову и встал в позу вождя, полководца, повелителя битв и спасителя наций, но величие его забавно портило шутовство, ощутимое в неестественно вздернутой голове и в деланно напряженных руках. — Гости летят сюда, гостей чую!

Примчался страшный вихрь, и Фауста едва не перевернуло в воздухе.

— Держись, — взревел Мефистофель. — Вот за скалу держись, а то унесет!

На лес клубами наваливался туман. Отчаянный треск слышался оттуда: переламывались и дробились в щепу вековечные ели. Очумелые сычи и совы с горящими глазами вымахивали из тумана прочь и вертели головами, не зная, куда смотреть, а вдогонку корневищами вверх выпрыгивали деревья, брызгая камнями и грязью. Грядет, казалось, некто огромный, и катит перед собой вал, который все без разбора сокрушает в прах.

Расхристанная звуковая рвань постепенно складывалась в песню. Слов ее пока не было слышно, а может быть, в ней и не было никаких особенных слов, просто имя черта повторялось на все лады, а поскольку у черта было очень много имен, вместе спетые, они казались шутовским, но могучим гимном.

— Ты слышишь голоса, слышишь, слышишь?! — ликовал Мефистофель и подталкивал Фауста, чтобы тот не зевал. — Вся гора заходится в песне. Вся! Во всю ее ширь и даль!

Гордостью исполнен был голос черта, даже счастье в нем слышалось, а бедный Фауст не чувствовал почти ничего. Он только смотрел и слушал, потому что никогда ничего подобного не видел и даже не знал, что такое бывает.

Мимо горы на ухватах, вилах и метлах вереницей тянулись ведьмы. Они толкались, задевали друг друга, оставляя царапины и синяки, некая молодка орала, что в давке родила прежде времени и потеряла ребенка, другая наивно спрашивала, куда все летят, и заявляла, что на палке летать опасно и неудобно. Она с завистью поглядывала на старую ведьмищу, которая устроилась на козле и удалым пердением оглашала гулкую местность.

— Господин Уриан! Господин Уриан! — раскрыв зубастые, беззубые и гнилозубые пасти, орали ведьмы Мефистофелю, и Фауст видел, как приосанился черт, как сладко ему было быть замеченным и привеченным одним из самых разлюбезных и незатертых имен.

Мефистофель поднял руку и каждую ведьму одаривал мудрым сиянием глаз.

Мощный поросячий визг вдруг разом перекрыл все другие звуки. На огромной свиноматке к горе подлетела бабка Баубо, которой в древнейшие времена довелось поить пивом и потешать непристойностями саму богиню Деметру.

— Да здравствует бабка Баубо — ведьминская первоматка! — восторженно взвыла округа, и из ветхой бабкиной пасти вывалилась такая крепкая брань, что даже свинья отвернула рыло и заперхалась.

— На трон ее, во главу! — орала летучая публика, расступаясь. — Пусть отыщет себе где-нибудь трон и главу!

И бабка Баубо затерялась в летящей куче под общий хохот и свист.

Ведьминского племени прибывало. До Фауста доносились обрывки их разговоров, замысловатые запахи вызывали кружение головы, глаза уставали от буйства красок и беспорядочного движения пролетающих толп.

— Где тебя, дрянь, носило? — спрашивала пожилая лысая ведьма свою подружку, у которой над губой были настоящие усы.

— Да лечу, понимаешь, над Ильзиной скалой, а там — огонь. Ну, думаю, никак тебя на костре пекут! Спускаюсь пониже, а это сова глаза вылупила. Как будто костер!

Только эти пролетели, как появились другие и принесли свои разговоры о том, кто более на ногу скор в дурном деле — женщина или мужчина. Тут подоспел горбатый ведун верхом на беззубых вилах и проорал тонким голосом:

— Баба хоть на тысячу шагов вперед забеги, а мужик ступит шаг — и хоп! — где твоя баба?

Он круто развернулся и умчался прочь, так что никто не успел ничего ответить.

Наступило затишье. Ветер успокоился, словно замаялся вконец и рухнул где-то в пещере без сил, тоненький месяц чуть высунулся из облака, словно подглядывал, что там такое делается внизу?

— Постойте! Постойте! — раздался в скальной выемке тоненький голосок. — Я уже триста лет не могу взлететь, к своим попасть, до вершин дотянуться.

Ведьмы закружили над этим местом и заорали на все голоса:

— Летать можно на метле, на ухвате, на вилах, просто на палке. Козлы для такого дела хороши, а также и свиньи. Но тому, кто сегодня не полетит, никто уже не поможет.

— Да я тут еле ползу! Я только наполовину ведьма, а остальное у меня не ведьмино! Такая мука! Дома покоя нет, и сюда не гожусь.

— Мазью натрись, — орали сверху, — авось подбодришься! Рванина твоя — чем не парус? В корыте можно плыть и лететь! В ступе можно! Но кто сегодня не летает, тот не полетит уже никогда!

— А-а-а! — пропел и затих без надежды голос.

Ведьмы пролетали мимо вершины, словно запомниться желали господину черту, в глаза его заглядывали, а потом спускались на землю, в окружающие леса, рассаживались на лугах, устраивались в кустах, иные на деревьях торчали. Затевались между ними ухаживанья и танцы, крики и визги доносились со всех сторон, иная красавица голой сигала с высокой скалы прямо на плечи бородатого кавалера, сидящего на поросенке не хуже, чем на породистом жеребце.

— Настоящая ведьминская обстановочка! — с удовольствием проговорил Мефистофель, повернувшись к Фаусту, но на прежнем месте его не нашел. — Куда занесло тебя, доктор? — крикнул черт.

— Здесь я, здесь, — беспомощно размахивал руками Фауст, которого ведьмы нечаянно сволокли под скалу.

— Эка непочтительно с тобой обошлись! — гулко проговорил Мефистофель и ринулся в самую толкотню спасать подопечного, который упал уже и барахтался под ногами безоглядных лохмачей-ведьмаков. — Пора, видать, по-хозяйски распорядиться! — Мефистофель отбрасывал ведьмаков одного за другим, только пятки сверкали. — Дорогу!

Иной космач замахивался, чтобы постоять за себя, но тут же и съеживался от ужаса, увидев всемощнейшего господина Воланда собственной персоной. Мефистофель помог подняться Фаусту, встряхнул его слегка и сказал:

— Даже меня, боюсь, затолкают. Там в кустах, видишь, свет? Пойдем туда.

— Тоже мне дух отрицания! — проворчал Фауст. — В кои-то веки попадешь на Брокен в Вальпургиеву ночь, а он в кусты тащит, чтоб ничего не видеть! — Фауст, неуемный исследователь, даже рукой махнул от досады.

— Да ты посмотри, какая пестрота за кустами! Целый клуб сошелся! Хоть и мал кружок, но и в нем — дружок!

— Я не о том! — убедительно говорил Фауст. — Нечистая сила пошла на злые дела! Тут минуту лови: все можно прознать и проведать, на тысячу темных загадок найти ответ!

— А также заполучить новую тысчонку загадочек, — в тон Фаусту с издевкой проговорил Мефистофель. — Брось ты большие забавы! Большой мир мирочки плодит, как курочка яички высиживает! Вон, смотри, молоденькая ведьмочка раздевается, а старушка невдалеке прикрылась тряпочкой. Будь с ними ласков! За капельку ласки в море удовольствия можно купнуться!

Мефистофель тянул Фауста за собой в кусты, а там и вправду расселись вокруг костров целые толпы. Музыка зудела скрипучая, кто-то пел, а иные плясали. На одном костре варили, на другом пекли, а в третий просто смотрели. Толстобрюхий винодел летал на бочке от костра к костру, и каждый желающий пил сколько влезет.

— Ты чертом представляться собираешься или волшебником? — поинтересовался Фауст.

Черт посмотрел на него свысока и произнес, улыбаясь:

— И рад бы скрыть имячко, да вот улитку, и ту не обманешь.

Фауст взглянул вслед движению руки Мефистофеля и увидел на камне крошечную тварь, которая, выгибаясь по поверхности рогульки-домика, тянула вверх розовую рожицу, щупы вздымала, исступление изображала от счастья, что замечена столь высокой особой. Даже кланялась улитка усердно, хоть и некуда было теснить поклоны, и без них пластается по самой земле.

— Пойдем-ка от огня к огню. Я сватом буду, а ты — жених, — захохотал Мефистофель и повел Фауста, слегка обняв.

Первый попавшийся костерок был разложен среди уютных, похожих на кресла кочек, на которых молча восседали важные седобородые господа. Они так серьезно смотрели в огонь, что тот и гореть не мог. Язычки пламени озорно высовывались из полешка, но в тот же миг загибались и уходили в себя, осознав неприличность и неуместность всяческого веселья.

— Вот тебе сильные мира сего, посланные к черту народами и временами, — шепнул Мефистофель Фаусту. — Смотри — писатель, министр, генерал и тут же выскочка, который докарабкался до чинов из слоев весьма незначительных.

Господа на кочках приметили Мефистофеля, но почтения никакого не выказали, видимо таких за ними наворочено дел, что и черт им теперь не брат.

— Что же не веселитесь вы, господа почтенные? — Ласково обратился к ним Мефистофель. — Ведь так то сидеть вы и дома могли бы. Потолклись бы пожалуй среди молодежи, чем на кочках попки простуживать.

Мефистофель не успел и договорить, как рявкнул, брякнув нагрудными металлами, генерал-его-превосходительство:

— Оат-ты, понимаешь, народ! Нация, оат-ты, понимаешь! Служи ей, служи, а она, оат-ты, понимаешь, вечно не лучше бабенки паршивой! Всякое почтение — юнцу безусому! Без заслуг! — Генерал-его-превосходительство собрал во рту слюну, потетешкал ее на языке и с такой силой шмякнул в огонь, что полполена неукоснительно угасло. — Молодежь, оат-ты, понимаешь!

Министр-граф-его-сиятельство неспешным взглядом проследил полет генеральского плевка и с унылой многозначительностью проговорил давно и навсегда приготовленную, а также хорошо и всесторонне продуманную гладкую фразу о том, что поистине золотым было времечко, когда граф-сиятельство-министр пользовался всемерным почетом.

— Ведь не откажете же вы себе и мне в удовольствии согласиться с тем, что я прав, — заглянул министр в глаза выскочке-прыгуну-из-низшего-слоя.

— Все перевернулось в ту минуту, когда мы за дело взялись, — лепетал выскочка-прыгун-из-низшего-слоя, как будто не слыша, что тут при нем говорилось, и вообще ничего не слыша после давно пережитого потрясения от потери власти.

— Ах, какую вы высказали правду, если б вы только знали! — вскочил со своей кочки словодел-писатель. — Пишешь книгу, богатейшее содержание вкладываешь, форму наистрожайшую соблюдаешь, а юнец — раз-два! — и читать не прочтет, но сдерзит! Развратилась молодежь, дальше некуда! Пишут свое, не читая нашего!

Мефистофель выслушал их внимательно и вдруг словно отпустил в себе силы, которыми держался привычный чертов образ, отчего в тот же миг превратился в существо, до предела себя изжившее: сморщенное, червями изъеденное, всей скелетной гнилью светящееся. Фауст даже отпрянул с испугу вбок.

— Дни последние грядут, — прошамкал Мефистофель, свистя дыханьем. — Грядут последние времена. И будет, верьте, сплошная ночь. — Черт хлопнул себя по костистым ляжкам и заплакал-завыл-застонал. — Не ходить моим ноженькам на ведьминский слет, на гору волшебную не взбираться! Коли в бочке моей нет вина, только — грязь с кислушкой, земля, выходит, косо стоит!

Взмахом руки черт остановил пролетающего винодела, ткнул в его бочку пальцем, отчего с громом вышибло дно. Веселое вино пролилось в генеральско-министерский костер, и компанию утянул беспросветный мрак, имя которому — вечность.

Очутившись на земле, толстобрюхий винодел мигом смекнул, с кем имеет дело, и вежливо извинился, после чего с поклоном попросил у Мефистофеля разрешения удалиться.

— Ступай, дружок, ступай, ласково кивнул ему черт и вернулся в свой прежний образ.

Ведьминского племени прибывало на небе и на земле. Существа всех видов, мастей и подобий перелетали и перепрыгивали с места на место, устраивали давку и толкотню, поднимали свары и ссоры, зубоскалили и сговаривались для неких коварных дел.

— Господа хорошие! Стойте! Вы пришли, куда хотели, нашли, что искали! — нагло орала змеиного вида тетка под вывеской «Распродажа». На залитом кровью ковре рядочками, в пучках и в россыпь был разложен товар, однажды уже сослуживший гнусную службу. — Вот, пожалуйста, шпага, на конце которой трепыхалось в последних корчах живье, вот кинжал, в живой плоти погулявший, вот кубок, из которого упивались насмерть, а вот побрякушка золотая, однажды проданная за девичью честь, — с удовольствием расхваливала свой товар продавщица. — А вот, господа хорошие, не желаете ли удавочку? Удавочка у меня есть совершенно замечательная, на такой шейке бывшая, что и вам за честь почесть удавиться!

— От времени ты, тетка, совсем отстала, — отмахнулся от нее Мефистофель. — Что было, быльем поросло! Торгуй тем, чего не было! Со света теперь не клинком сживают, а тонким расчетцем, подлостью, доносцем. Подложными свидетельствами, например, лихо торгануть можно.

В толпе молодежи тем временем проплывала меж костров дивная особа, скорее раздетая, чем одетая, ибо весь убор ее состоял лишь из великолепной тучи волос, которые реяли над молодежью и золотым щекочущим дождиком проливались на замечательно счастливые лица.

Фаусту неодолимо захотелось побежать замешаться в эту ликующую толпу, щеками зарыться в летучий дождик, скакать, забегая вперед, пытаясь в лик ее заглянуть, голос ее обволакивающий услышать. Фауст уже было и ринулся туда, но Мефистофель цапнул его за руку и сдержал:

— Куда ты? Ведь это Лилит!

— Какая Лилит?

— Первая жена Адама, которая до Евы еще была. Лилит ребеночка утопила, Адам ее бросил, и спозналась дамочка с нечистой силой, воплощением похоти стала, — объяснил Мефистофель. — А чарует Лилит волосами. Раз коснешься, и навеки влип! Вот такая печальная повесть, — добавил черт, помолчав, и снова засмеялся черным бархатным смехом.

Смех тот, услужливая, подхватила тьма и разнесла до самых своих окраин.

— Что угодно? Что угодно? — заискивали лица от всех костров, но Мефистофель повел своего спутника к танцам.

— Если уж на забавы тебя потянуло, — весело орал черт, — двинемся, давай, на забавы.

— Да вот же бабка с дочкой! — воскликнул Фауст. — Умаялись, гляди, от пляски.

— Ну уж нет! Сегодня отдыхать не положено! — горланил Мефистофель , подхватывая тощую, захватанную, как старая лопата, бабку, а другой рукой толкая Фауста к молодой ладной ведьмочке, одетой в нечто яркое, ходуном ходящее, похожее на огонь.

Платье льнуло к телу, со всех сторон облегая девку, и казалось, судьба ей — обуглиться и сгореть, дымом бросившись к небесам, но она только глазками юркими палила, прихватывала губку жемчужным зубом и рдела.

Фауст дернул молодку за руку, и она охотно пошла за ним в круг, где уже выкидывал коленца Мефистофель. Скрипучая музыка, словно ножиком по сковородке, без ладу и складу, вдруг стала расходиться, раскручиваться со свистом, как свитая пружина, и бездна страсти, которая в ней таилась, увлекла за собой буйные толпы. Фауст тоже ухнулся в круговерть, забыв все и вся, словно в этом безумном танце решалось для него сейчас самое главное. Он смеялся, нес вздор, скакал вокруг избранницы, и она благосклонно и одобряюще смотрела в его глаза и всем видом своим обещала награду.

— Яблочки мне однажды замечательные приснились, — прошептал ей на ухо Фауст и, словно нечаянно, коснулся ее груди, круглой и крепкой, как яблоко.

Верткая ведьма вызмеилась на миг из пламени платья и как бы ненароком обнажила для Фауста груди, взглядом спрашивая: не этот ли сад и не эти ли ветви?

— В моем садочке, в моем раечке, представьте себе, ровно два яблочка, — шептали Фаусту страстные красные губки.

Сноровисто тем временем оттяпывал Мефистофель, аж каблук с подковками казался ему слабоват, черт копыто запускал для крепости танца, да так им врезывал, что искры взметывались во тьме.

— Такая блажь раз привиделась в страшном сне, — бубнил бабке на ухо Мефистофель, как бы и сам удивляясь тому, что собирался сообщить. — Дерево, понимаешь ли, с дырой! Жуть и дрянь, но мне почему-то пришлось по вкусу. Иногда знаешь — мерзость, а нравится, хоть ты лопни!

— Располагайте мной по вашему усмотрению, — без обиняков отвечала бабка, сморщив елейную мордочку в нечто похожее на кукиш с маслом, и выразительно поглядела на чертово копыто. — Если не противно, то дерево — к вашим услугам, и все щели его и дупла.

Бабка ринулась дальше по кругу, и черт, подтанцовывая, вслед за ней.

Некое мелкое крючковидное существо приблудилось к пляске — то ли тень оторвалась от хозяина и пошла гулять самостоятельно меж костров, человечек ли какой залетел, прицепившись к ведьме, как, бывает, ездит на утиных лапах лягушачья икра. Нелепое существо всем мешало, но при этом страшно ругалось, размахивало руками, говорило пылкие речи.

— Вы же не люди! Вы — духи! И у вас не должно быть никаких ног!

Человечек поскользнулся на навозной лепешке, упал, и напарница Фауста на него налетела.

— Кто такой? — возмутилась она, освещая все вокруг своим дивным платьем. — Чего ему на нашем балу надо?

Фауст согнулся посмотреть, кто там барахтается в дерьме, и засмеялся.

— Это... страшно даже произнести! По-гречески — Проктофантасмист!

— А если не по-гречески? — заинтересовалась красавица.

— Не по-гречески по-разному можно сказать, например, Духобоец ягодичный, Духарь заднепроходный, а также и Заднефантастическое дерьмо! Некоторые называют его Задопровидцем, но я бы говорил просто Духарь, чтобы язык не сломать о такое имечко.

Ведьма захохотала, вытянув в трубочку свой очаровательный ротик.

— Где вы ног наворовали! — орал, подымаясь, Духарь. — Материальные ноги не положены духам, им материя вообще не положена!

При свете костров видно стало его лицо с усеченным лбом, тонкогубый мокренький ротик с дробными зубками и маленькие юркие глазки, напитанные злым стремлением до конца разоблачить этот пляшущий пестрый мир.

— Что же он так сердится? — спросила ведьма.

— А чтобы его ничтожеству поклонялись, — махнул рукой Фауст.

Ведьма выпятила свою тугую красную губку, сказала презрительное «фи» и пошла плясать дальше, увлекая Фауста за собой.

Едва Духарь поднялся, как на него налетел пляшущий Мефистофель.

— Не позволю! Деспотизм призраков! Грубейшее насилие над материальной субстанцией! Мы скажем решительное нет всей и всяческой чертовщине!- орал Духарь, пытаясь встать на ноги, но постоянно поскальзываясь на скользкой навозной жиже. — Кто ты такой, духовный насильник? — очумело вопрошал Духарь Мефистофеля. — Приставить к заду пиявку, и ты исчезнешь вместе с этими безумными плясками!

— Замотался парень вконец! — сочувственно произнес черт. — На все у него одно средство — пиявка. А ну-ка отдохни вон в той луже. Там, кажется, и пиявки имеются!

— Мефистофель слегка поддел Духаря, и тот мигом плюхнулся в отдаленное от общего веселья болотце.

Черт хотел было снова ринуться вслед за удалой бабкой, но вдруг увидел, что Фауст одиноко бредет стороной от веселья.

— Куда же сбежала твоя красотка? — окликнул Фауста Мефистофель.

— Не она. Я сбежал, — сказал доктор грустно. — Я — к ней, а у нее изо рта красная мышь выбежала.

Фауст содрогнулся от омерзения.

— Эка невидаль — красный мышонок! — весело запричитал Мефистофель. — Он всего лишь знак нечистой силы. Вот если бы серая мышь изо рта, как из помойки, вот тогда действительно — рвота!

Фауст усмехнулся словам Мефистофеля, но в глазах его были слезы.

— Что с тобой? — участливо спросил черт.

— Не в мышах, собственно, дело, и не в красотке, — вздохнул Фауст. — Ты туда взгляни, Мефисто!

По камням под деревом проходила Гретхен. Лик ее был смертельно бледен, поступь — размеренна и неспешна, словно цепи влекла она на ногах.

— Оставь ее, не смотри, — встревожился Мефистофель. — Это призрак, идол и волшебство! Это Медуза! Персей снес ей голову, глядя, как в зеркало, в медный щит, чтобы в глаза не смотреть: от гляделок ее стынет кровь, и мигом можно окаменеть.

Мефистофель пытался заслонить собой Медузу, но трудно было удержать Фауста.

— Пусти! — рвался доктор. — Не видишь разве, что в ней нет жизни! Это ее руки, грудь... Это Гретхен. Я узнаю!

— Как легко тебя обмануть, дурачок! — уговаривал Мефистофель. — В ней всякий видит свою любовь!

— У нее на шее полоса красная, как от ножа.

— Да не смотри ты! — заорал Мефистофель. — После алмазного Персеева серпа она башку свою и под мышкой может носить. — Мефистофель посмотрел по сторонам: чем бы его отвлечь? — Пошли-ка туда, на холм. Там начинается представление. Настоящий, скажу я тебе, театр!

Пока Фауст искал глазами театр, Медуза исчезла, а к Мефистофелю подбежала маленькая фигурка, весьма, видимо, прыткая.

— Начинается, смею сообщить, начинается! Последнее сегодня, седьмое представление начинается! Так что не успеете — не увидите, — добавила фигурка, разведя руками и поклонившись. — Играют, правда, любители и неумехи, и авторы сплошь бездарные. Без меня — никуда! Даже занавес поднять некому. Седьмой раз сегодня занавес поднимаю! — гордо сказал маленький человечек. — Я уж пойду, вы меня не задерживайте, а то я раз опоздал, они так со спущенным занавесом и играли.

Мефистофель махнул рукой и сказал весело:

— На Брокене, как на Брокене...

Черт и Фауст поднялись на высокий холм, сплошь усеянный ведьминским народцем. Ведьмы, лешие, домовые — все приветливо кланялись Мефистофелю, приглашали рядом присесть, мол, отсюда виднее, слышнее и вообще — красота! Но, как хозяин всего и вся, черт продвигался к своему месту, откуда не только спектакль, но и зрители — как на ладони.

Мефистофель уселся в кресло из красного гранитного камня и Фауста рядом усадил, на пенек. По народцу ведьминскому жиденько брызнули аплодисменты, и Фауст увидел некое подобие сцены из березок, елочек, туманца и косых лучей жалкого месяца. Изо всей этой обстановки выпутался маленький человечек, который только что собирался поднимать занавес, и спросил:

— А чего вы расхлопались? Вы, никак, на представление собрались глазеть?

— Не на твою же поганую рожу! — густо ответила публика, употребив и другие занозистые речения.

— А я ваши рожи с задами спутал и поднял занавес с другой стороны холма! Так что извольте пересесть, да поскорее, а то представление уже началось. Вам, господин Уриан, — обратился человечек к Мефистофелю, — вам достаточно головку повернуть! А эти благородия пусть впредь не прикидываются тем местом, откуда ноги растут!

Человечек захохотал и испарился в тумане, а ведьминская публика пошла пересаживаться, ругаясь.

С другой стороны холма было замечательное болотце. Оно сияло под месяцем жирной выпученной трясинкой, а водяными плешками отражало ясные звезды. Повсюду слонялись болотные огоньки. Как бы нехотя, словно от нечего делать, они стасовались и выстроились в название спектакля: «Видение в Вальпургиеву ночь, или Оберона и Титании золотая свадьба». Как только зрители вчитались в надпись, к ней привязался кусок тумана и появилось пальто с горящими пуговицами и обшлагами, в которое оказался облачен никто иной, как директор театра, режиссер его и глава, вернее, не сам директор-режиссер-глава, но образ его, подделанный весьма толково.

— Театральные художники пускай спят спокойно! — сказал директор. — Сегодня в естественной обстановочке старых гор и сырого места состоится представление, за которое денег не берем, а потому не обессудьте, что не под крышей. Однако прошу не путать представление со спектаклем, поскольку спектакль — зрелище, а в представлении вам представится разный народец для вящей славы нечистых сил. И все, и большего не ждите!

Огоньки рассыпались, пальто разлезлось во все стороны, и директор исчез, словно его и не было. Из темноты возник горлопан-глашатай, увидеть которого можно было только весьма напрягшись, потому что состоял он сплошь из громкого голоса да двух клочков волос.

— Сейчас я вам все растолкую. Оберон — король лесных и горных духов. Титания — его жена. Сегодня у них — золотая свадьба. До золотых свадеб всему живому положено полвека супружеской лямки, чего мы в наличии не имеем. Оберон с Титанией женаты лет сто, а может и двадцать, не наше сопливое дело! Главное, что они долго ссорились, и теперь помирились. В такой мировой не меньше золота, чем в золотой свадьбе, можете мне поверить, — усмехнулся горлопан-глашатай, и его унесло ветром.

Со словами «Вот я — король!» проплыл к торжественной кочке Оберон, замечательно сыгранный мелким духом, называемым в народе Душком. За ним появился кобольд по имени Пук и пригласил на сцену толпы других духов. По воздуху принесло Ариэля, в ведении которого были песни и другие благо- и неблагозвучия. Ариэль оказался малым весьма назойливым и безразборным: разом влез во все уши и наполнил их бездумным трезвоном. К Оберону прошествовала по гнилой воде Титания, и они взялись за руки, громко возгласив, что для крепости супружеской жизни мужу иногда нужно съездить на север, а жене совершенно необходимо смотаться на юг. Король с королевой звучно поцеловались и, не привлекая внимание публики, вплотную занялись супружеской жизнью.

В кустах и траве появился оркестр из мошек, букашек, лягушек, свистушек, комариного пения до отупения, жучьего визжания до хрипа и визжания, надсаживала брюхо толстая муха, И тут же явился дирижер с палочкой. Он подпрыгивал, отрыгивал и вопил:

— Громче и дружней! Громче и дружней!

Случайно залетевший мыльный пузырь сел на соломинку и воспел себя в виде волынки. Из толпы духов, насекомых, из клубящейся кучи червей выломился некто недоделанный — полутело-полугрязь с паучьими ножками и крылышками на пузе.

— Тело мое — в становлении, но мой стих воспитал поколения! — гордо крикнуло существо и шагнуть хотело, взлететь хотело, но подломилась убогая нога, и оно погибло под черной губой трясины.

В это время случилось пролетать мушиной парочке с прилепленными друг к другу задами.

— Эй, куда ты, куда? Летают по воздуху, а не по трясине!

Но поздно было спасать воспитателя поколений, и мухи полетели дальше, повизгивая разом от страсти и сострадания.

Неизвестный дух замечательно изобразил пытливого странника. Он весело шагал прямо по болоту в обществе попа и художника. Художник делал летучие зарисовки на белых кусках тумана и складывал в папочку, заготавливал впечатления для будущих великих полотен.

— Пустое ваше занятие! — выговаривал художнику поп. — Никому не нужное!

— Так ведь Оберон же! Бог! — возражал пытливый странник. — Редчайшее зрелище!

— Верно, верно! — Соглашался поп отрицающим тоном. — Оберон не имеет клыков, и хвоста у него нет. Но он, явление языческое, подобно греческим богам, причтен к разряду чертей. И весь сказ!

Едва удалились эти, как появился некто ужасно брюзгливый.

— Тоже мне нравы! Ведьмы — толпами, а пудрятся лишь две-три!

— А пошел бы ты! — плюнула на него летящая на козле голая розовая молодка. — Пускай бабки пудрятся да тряпки трясут, а я голой задницей потрясаю!

— Сказанула бы я тебе! — прошамкала ей вслед старая ведьма, за которой такие делишки числились, что приходилось заживо гнить: не брала ни одна могила. — Сказала бы я тебе, да зубаститься неохота. Нежна ты, да молода ты, а все одно — червю жрать!

Но тут такая беда! Такой казус! Весь мушино-комариный оркестр сорвался с места и ринулся за розовой молодкой, трубя кровожадными носами.

— Назад! К голым не приставать! — орал, спасая представление, дирижер. — Держать такт!

Мушино-комариному племени никак не угнаться было за быстролетом-козлом. Некоторые шустрые слепни хоть и догнали ведьмин лакомый зад, да куснуть не смогли по причине мгновенной смерти от козлиного газа. Оркестр вернулся с потерями и снова принялся бубнить и скрипеть.

Среди болотца ветрельник объявился, или по-научному — флюгер.

— Ах какая замечательная публика! Какие молодые искренние глаза! — завопил он весело и сладкоголосо, но прислушался и повернул голову вбок, словно нечто новое колебнулось в воздухе. Вмиг мордашка сделалась злой. — В болото всем вам провалиться с вашей ложью и дряхлым тленом! — зашипел ветрельник зловеще и мрачно, словно не замечательную публику видел перед собой, но запредельную мразь.

Ветрельник хотел снова крутнуться, новенькое сказануть, нечто хвалебненькое о том же самом, и слова уже скакали на языке, сладенькие, как конфетки, но подоспели ксении — ехидно-ядовитые подарочки-крошки в виде стишков. Здесь, на болотце, их замечательно изобразили тучи мошек, шмелей, комаров и пчел. Острыми жалами, словно ножницами, они простригали пространство, сметая на своем пути всякую сомнительную дребедень. Ветрельник прыгнул в куст, только пятки сверкнули.

— От я вас! — вылетело на сцену странное трехбокое сооружение, исполняемое одним актером.

В основном это был петух, но с другой стороны он выглядел как Аполлон, или Мусагет, то есть Его Величество Предводитель Муз, который с третьей стороны выступал как Предгений Времен — нечто крайне задумчивое и в высшей мере духовное. Столь исключительная актерская ловкость вызвала бурю ведьминских аплодисментов.

Петух размахался клювом, пытаясь поддеть поганку-ксению, ухватить, но только голова у бедняги кружилась, он даже на бок завалился и вывозился в грязи.

— Вид мой строг, но невозможно не выявить мою сердечную добрость.

— Она будет признана несомненно, — уверил петуха Предводитель Муз и поискал глазами поддержки у публики. — Ведь здешние дамы — что ни дама, то...

— Ведьма, — вставил было словцо петух, но Предводитель откачнулся от грубияна и бережно испустил:

— Муза! Я каждую лично готов вести!

Захваченные столь страстным спором ведьмы довольно кивали, раскрыв щербатые пасти и дурашливо склонив косматые головы. Предгений Времен, шныряющий мыслью по безлюдным глубинам и безбожным высотам, решил подвести итог:

— Вообще-то Брокен — живой немецкий Парнас, приют немецкого Аполлона и немецких муз. Брокен — не только место ведьминского сброда, он место широкое. Тут есть, где развернуться гениальному человеку.

Все это аполлонско-петушино-гениальное сооружение вздумало спеть и сплясать, чтобы окончательно покорить ведьминский народец, но внимание публики снова отвлек пытливый странник. Он вышел на сцену в сопровождении важного голенастого журавля.

— Сообщите, пожалуйста, ваше имя-прозвание, — обратился странник к важной птице. — Вы птица, или нечто обозначаете?

— Я — птица, а не актер, — важно произнес журавль, — но, поскольку тяну рыбешку из мутной водички, меня святошей прозвали, а святоши, говорят, с чертями дружат. Посему я и оказался на Брокене в эту пору.

— Святоша на чем хошь к обедне поспеет, ему все на пользу, — вдруг произнес оказавшийся за кустом Сын мира — человек бесстрастный. — Я так понимаю: «люди от святости» хоть на Брокене соберут Священный собор.

Ведьмы хохотнули дружно на эту речь и ладно ударили в ладоши.

Начались пляски. Танцор прогарцевал, прокатываясь квадратом, кругом и треугольником, а за ним толпа пляшущего ужаса вывалила из-за всех кустов, камней и коряжин, даже с неба нападало духов всех возможных мастей и видов. Вертлявый танцевальный наставник вопил так, что уши закладывало:

— Как пляшешь, за ногу тебя дери! Пузо потряс и думаешь — пляс? Со стороны на себя смотри, сбоку!

К общему хохоту некий дух вытащил изо лба глаз и посмотрел на себя со стороны.

Скрипач улыбался, стиснув от удовольствия зубы: счастлив был, его минута! Владей! Все — во власти струны, а струна — в его власти!

Но вот среди оттопывающего в трясине рванья стала выделяться некая прилично одетая группа, которой и пляс-то был не к лицу, но приходилось подтанцовывать, чтобы не выделяться. Это были философы, которые, следуя в самых разных мыслительских направлениях, никак не миновали ведьминскую сходку и вели довольно внятный в общем шуме и гаме разговор о черте, чертовщине и всякой другой отрицательной духовности.

— Ну вот если Бога мы все ощущаем, значит, Он существует, — говорил усталого вида философ-догматик, которому по всей видимости было лет шестьсот. — Значит, и черт должен что-нибудь собой представлять, если я его ощущаю, и нечего вводить себя в заблуждение разными сомнениями.

Догматический философ еле ноги передвигал — в трясине увязал, за ветку цеплялся штаниной. Нет бы, бедняге, глаза поднять, да взглянуть на холм, на вершине которого искомое в виде Мефистофеля сидело во всей красе.

— Ах, уважаемый, — делился с догматиком своим горем философ-идеалист. — Вам легче, чем мне, потому что мой внешний мир зависим от моего внутреннего мира. В определяющей степени он плод моего воображения. — Идеалист посмотрел на пляски вокруг себя, на рожи, рыла, хари, на это безумие и разврат и сделал отважнейшее умозаключение: — Если мир вокруг меня глуп, значит, получается, я — дурак!?

Философ-реалист — резкий мужчина, привыкший все видеть таким, какое оно есть на самом деле, едва с ног не падал от головокружения.

— Весь мир покосился и пошел прахом, — выговаривал реалист еле-еле. — Я привык видеть твердость, неколебимость бытия, а тут... словно ноги мне подменили! Устои рухнули, и мир стал мучением!

— Переходите в мою волость, в мою веру переходите! — весело гремел сверхнатуралист-философ, который считался извращенцем в области мысли. — На чертей глядя, можно, идя от обратного, о хорошем подумать, об ангелах сделать глубокое умственное заключение!

В это время скептик, посмеиваясь, проходил стороной.

— Они думают, звезда их ведет, — приговаривал он в лад шагам. — А ведут их болотные огоньки. Где черт, там сомнение, а где сомнение, тут и я! Ступайте, господа, за своим сокровищем, а я — пришел!

Скептик пустился в пляс, что есть мочи, и окружающая рвань охотно его приняла.

Все веселее делалась пляска. На руках пробегали буйные ухари, толстяки мощно врезывались в трясину и раскачивали болото, словно пружинный матрац. Болотные огоньки столбом стояли, как комары, и комары сердились: чего, мол, дразнитесь! Пук тут объявился и Ариэль. Пук орал, что он тяжелее всех, а Ариэль звал всех скопом в долину роз. Постепенно некое остервенение появилось в пляске. Ведьмы из публики стали вскакивать со своих мест и с гиком ухались в трясину, некий силач-ведьмак выворотил увесистую булыжину и закатил в болото, от чего трясина качнулась и встала дыбом.

— А-а-а! — взвыла среди пляски старая-престарая ведьма и, раскрыв щербатую пасть, показала рукой на вершину холма, на которой не было уже Мефистофеля.

Оркестр вдруг съежился после этого «а-а» и стал играть тише и мелодичней, музыка словно замирала и исчезала, и стало заметно, что светом тронулся ночной мрак. Когда совсем рассвело, никого уже на болоте не было. Вместо Пука была коряжина, вместо Оберона с Титанией — пень-труха. А другие — кто за камень прилег вместо тени, кто за дерево, кто за куст.

Говорят, что на Брокене в ту пору не рассветало едва не год.