Часть первая

Творцы земные

Похожая на театральный занавес туча съехала с неба прочь, и полная луна явилась городу и поэту, который выглянул в окно своей гостиничной комнаты под самой стрехой и ахнул: зеленовато-голубоватый свет луны разом нарисовал то, чего минуту назад в темноте казалось и не было вовсе: сказочные башни собора, разливы света на его черепичной крыше, зевающие, хохочущие и пляшущие химеры, литые храмовые врата с картинами деяний апостолов. Фонтан, из которого днем таскают воду кухарки, упорно пытался распрямить свою струистую руку, но она переламывалась в локте и бессильно нашлепывала круглый камень своего основания.

Напротив собора как бы присела передохнуть ратуша — широкая, толстая, похожая на дородную хозяйку состоятельного дома, из тех, что давно уже ничего не делают, только следят за всем и громко распоряжаются. Лев и львица с лапами на шарах благостно бодрствовали у входа в дом правосудия, причем на каменной спине льва устроилась живая теплая кошка. Она глаза в глаза так посмотрела на поэта, что тот отшатнулся от окна и нечаянно смахнул со стола плошку с фитилем. «А и пусть», — подумал поэт, потому что без этого жалкого освещения комната стала сопричастна огромному миру, лунному свету, полету туч.

Мучительны и благословенны казались такие ночи поэту: его угнетала бессонница, но и чудные образы являлись ему в лунном свете. Бестелесные демоны купались в чутком воздухе лунной материи, они что-то делали с пространством и временем, отчего расширялось первое и уничтожалось второе, и поэт вдруг заглядывал то в давнее прошлое, а то и в неведомое будущее. Единым взглядом он вдруг охватывал такие дали, в которых видел себя юношей и тут же — древним седым стариком. Порой ему хотелось перекреститься на Божий храм и избавиться от видений, он и осенял себя крестом, но видения, наверное, не во зло были горним силам, ибо не исчезали и делались только чище и явственней.

Некие укоры настигали совесть его при луне, нечто давным-давно бывшее с ним, а может быть, и не с ним, заставляло чувствовать себя виноватым. Бедная девочка тянула к поэту свои слабые руки, умоляла защитить и вступиться или хотя бы просто понять и, поняв, простить. Была эта девочка или еще только будет, и в чем состояла ее вина, поэт не знал, но вместе с ней являлись запахи давних туманов, которыми он дышал, стихи, которые он писал, голоса друзей доносились издалека. Где они? Одни умерли, другие разбрелись по свету — ни весточки от них нет, ни слуха. Да и сам он, поэт, колесит по всей Германии вместе с театром, то тут поживет, то там. По молодости казалось: дано ему было отыскать нечто славное в будущем, а теперь ясней становились утраты в прошлом, и страшно было читать сегодняшним людям пьесы, начала которых — там, далеко, в ином пространстве, в иных временах. Он уже не занимался сочинительством, как ни ходили за ним актеры, и даже сам господин учредитель театра, управитель труппы, душа ее и глава, или как теперь говорят, директор, вызывал, наставлял, поучал, но поэт отдалялся от него, уходил, запирался в комнате, подолгу стоял у окна, словно унестись хотел в тонком ветре лунного света прочь от всех — от господина директора, актеров и даже от театра, который сколотили из досок вон там, у ратуши, за углом.

— Господин сочинитель, вы дома? — стукнула в дверь несмелая чья-то рука. Верно, гостиничный слуга. — Отоприте, господин сочинитель, нет ведь надобности не емши сидеть, а? Вас господин директор требуют к угощению.

— К разговору он требует, а не к угощению, — полусерьезно-полупечально отвечал поэт как человек, доподлинно знающий все наперед, а также и свое скромное место. В который раз уже приходили звать, но теперь кажется придется открыть, потому что надо же в конце концов зажечь плошку. — Вы со свечой? — спросил поэт, открывая дверь.

— Со свечой, да. Без свечи тут на лестнице зашибешься. Да вы... Пойдемте вместе, я провожу.

Но то был не слуга, а театральный комик — ловкий шут и проныра, любимец простонародья и детворы. Он мастерски подделывал любой голос и однажды в точности повторил звук разбивающегося зеркала, чем до смерти напугал знатную даму, которая побежала от зеркала прочь, запуталась в юбках и повалилась на пол, после чего полгода не выезжала в свет.

Комик входил в комнату, хохоча своим натуральным смехом — с бутылкой шампанского в одной руке и со свечой — в другой, а за ним тоже виднелся свет, целый костер света.

— Проходите, проходите, господин директор! Он один, — крикнул комик за дверь, а потом бесцеремонно проследовал к столу, поставил бутылку и стал устраивать свечу свою, которая кривая была — нагрелась в руке — и все падала. — А мы думали, вы не одни, — повернулся комик к поэту, — и долго не осмеливались постучать.

Директор вошел в комнату с большим подсвечником в пять свечей, в другой руке у него была корзинка с фруктами и бокалами темнозеленого стекла.

— Он и в самом деле был не один, — громко провозгласил директор, так что пламя ближайшей свечи метнулось от него и погасло. — Муза вон вышмыгнула в окно! Да закройте вы это окно! Дует! Свечи гореть не хотят!

— Господа, простите, я вас не звал... — Поэт стоял, прижавшись к стене спиной и всем своим видом показывал неудовольствие.

— Ну так позовите! Какие церемонии! — комик уселся уже на стул и принялся за бутылку. — Если будете дуться, господин сочинитель, я вас вызову на дуэль, и мы будем драться пробками. Вот так! — и пробка из бутылки, хлопнув, вылетела в окно.

— Луну не прострелите! — захохотал директор.

— Дама я разве, чтобы шампанским меня угощать, — проворчал поэт. — И траты опять же...

— Это вы зря, — сказал директор. — Никакого шампанского мне для вас не жалко! В нищете вы меня не бросали, в беде были рядом... Взгляните в окошко! Театрик-то наш готов! Столбики врыты, досочки прибиты, только пьески нет и взять негде. — Директор закрыл окно, а потом приобнял поэта и повел его к столу. — Давайте за успех выпьем! Успех висит в воздухе! Толпы бродят вокруг театра, праздника жаждут! А чего медлить? Медлить чего? Мы даем пищу публике, а публика кормит нас. Люди ждут, замерев душой! Они же тут и театра еще не видели, все только читают, читают, читают... Все перечитали, а ничего не видели! Верно? — говорил директор, принимая бокал из рук комика.

Поэт взял предназначенный ему бокал. Он хотел возразить, но директор таким выглядел полководцем! Внутренним светом горели его глаза или в них отражались победными знаменами свечи... Прервать его было никак нельзя.

— Я люблю толпу, когда, сотрясая стены, она вламывается в театр! Родовые схватки! Муки явления на свет! Еще обед, еще до вечера ждать и ждать, а люди барабанят в кассу: билетик дай! Будто хлеба кусок, когда голод гонится по пятам. Такое, знаете, чудо! И это чудо толпы примут из ваших рук! — Директор с бокалом потянулся к поэту, но поэт отстранился.

— Только о толпе мне тут не толкуйте! — Поэт явно сердился, досадовал на себя. Он отвернулся к окну, к тем видениям, с которыми жаль было расставаться для этого разговора, потому что разговор не впервые был начат и не закончится никогда... между книгой, сценой и кошельком, между вечностью, повседневностью и корыстью... - О толпе, прошу вас, ни слова! Вы верно говорите, господин директор, толпа — это кипение. Это водоворот. Но ведь и засосет против воли! Как далеко это от небесной тишины, безмятежной радости, где любовь, дружба, счастье из Божьих рук! Да и как совместить рев толпы и, поймите только меня, шепот губ, впервые проговаривающих стих? Стихи годами растут, зреют, и вдруг являются в полном образе, блеске, звуке! На века! Не то что наскоро — тяп-ляп и блестит! Толпе побрякушки нужны, а истинному жить вечность!

— Заладили: вечность, вечность! Слушать тошно! — проворчал комик как бы про себя, как бы и не пытаясь вступить в разговор, но поскольку поэт замолчал, а директор кажется и не знал, что еще тут возразить и добавить, комик решился сказать свое слово. — Если о вечности толк, значит не до смеха. А вы попробуйте без смеха прожить! Всякие шуточки, прибауточки, песенки — вот где настоящая вечность-то, право слово! А никакие не райские птицы! Если ты всем любезен, из толпы в тебя не полетят камни. Если ты нужен всем, тебе только подавай публику! А ну-ка, господин сочинитель, запустите вовсю свою фантазию: хоры чтобы гремели, ум, чувства, горе людское... да чтобы тут же и дурачества всякие! Актерской братии пошалить!

— Точно, точно! — подхватил директор. — Да еще чтобы тут дела всякие делались, действие чтобы было. Все чтобы рты пораскрывали. Вас потом за это на руках носить будут. Массу массой брать нужно! Чтобы на сцене — каша мала! Каждый сам себе выберет, что смотреть. И особенно-то голову не ломайте: легче, легче! Как придумалось, так пусть и напишется. Вы судьбы в целое сводите, а публика целое не берет. Каждый отщипывает свою малость и идет прочь. Вот такие дела.

Поэт вскочил, словно бежать хотел, но некуда было бежать. Тень лишь метнулась по обшарпанным стенам, да пламя свечное рванулось вбок, задрожало, и свет его перелил себя в теплый дух.

— Вы не чувствуете разве, что толкаете меня на поделку? Я — художник, а ваш предел — халтура залетного проходимца, — гневным шепотом произнес поэт.

— Да сидите вы, — устало вздохнул директор. — Мне на эти ваши упреки, извините, плевать. Мастеру что нужно? — Инструмент покрепче да матерьял помягче. Все! Вы для кого пишете? Зачем в театры-то ходят? Один со скуки, второй как следует пообедав, для сварения значит желудка. Критиканы идут судить, начитавшись журналов. А дамы — наряды свои показать. Считай те же актеры, только бесплатные. Вы сойдите с высот поднебесных, господин поэт, и увидите, что одному все без разницы, второй — неотесан, третий ждет, когда кончится представление, чтобы за карты засесть, а четвертый после театра собирается к девочкам, ко греху. Не мучьте вы для них свою бедную музу! Вскружите вы им голову, да и только, потому что сделать их довольными разве можно?

— Вы ничего не понимаете в поэзии, — сказал поэт спокойно. — Поэтому я не могу быть к вашим услугам. Я подчинен силам неизмеримо более высшим, по сравнению с которыми вас просто нет, — развел поэт руками. — Права мои вручены мне ее величеством природой. И позволительно ли в угоду вам унизить эти права? Ведь верно? — поискал поэт поддержки у комика, и нужно отметить, что комик кивнул, согласился, словно и он не очень-то жаловал господина директора. — Вы только представьте себе: люди стонут, восклицают, плачут, хохочут — и всякий звук людской отзывается в сердце поэта, сама природа вслушивается в мир его сердцем. Человеческая болтовня, воркотня, бормотня, ложь и правда — все уляжется в ритм стиха, страдание возвышено будет бурей, серьезный ум облагородит закат, пути влюбленных усыпаны будут цветами. А слава?! Кому дано говорить о славе? Кто скажет о богах? Только поэт! Вам ли командовать безмерной мощью человечества, которая столь очевидна в поэте?!

— Да, да, да! — воскликнул комик. — Очень правильно! Но употребите же эту мощь! — Комик посмотрел на поэта радостно, проникновенно, и даже телом своим вертлявым подался к нему, как растение к свету. — Смелей за дело, как будто это любовь, — размахивал комик руками. — Взгляды, ласки, на ухо сказки, сначала назло, потом повезло, птичка пропела, сердце заболело. Вот и романчик, вот и пьеска! — сказал комик высоким голосом и с улыбкой, но голос вдруг сломался, а улыбка спрыгнула с его лица, словно бы комик в своем говорении наткнулся на нечто сугубо важное, где неуместно ерничанье и смех.

И сразу видно стало, что комик стар, что он старше директора и поэта, что может быть вместе с самой поэзией призван к жизни его талант, и это обстоятельство как бы давало ему право на слегка повелительный и даже пренебрежительный тон.

— Свечка погасла, — растерянно произнес директор.

Свечи догорали: вспыхивали и гасли. В комнате прибывало лунного света, он слизывал с лиц и предметов случайное, наносное, особенное, оставляя лишь общее — формы, абрисы, силуэт.

— Вы берите свои сюжеты из жизни, — назидательно заговорил комик. — Никто ведь не знает чужую жизнь, а людям страшно хочется знать! Намалюйте картинку попестрей, каплю ясности туда, побольше чепухи и крупицу истины! И верьте моим словам: ваш отвар освежит и изменит весь белый свет. Для лучших юношей будет откровением ваша пьеса, они пропитаются вашей грустью, от ваших слов у них слезы брызнут и грянет смех — они ведь готовы равно на все: хоть в полет, хоть в погоню за призраком. Повидавших виды ничем не взять, а кому жить еще да жить, ему все годится.

— Да, вернуть бы мою молодость, когда за душой ничего, а впереди — много! — словно очнулся поэт. — Вот тогда слагались стихи!

— Вы не правы! — ответил комик. — Зачем она, молодость? Кутить, за девочками бегать, ну сцепиться с кем-нибудь, победить... Если же по-настоящему рассказать человеку о человеке, тут нужно нешуточное мужество, тут нужна старость. И долг старости — сделать это. Да, по сути, мы всю жизнь — дети, и старость не впадает в детство, а просто не в силах его скрывать.

Свечи догорели совсем и погасли, забытое шампанское испустило дух и замерло, как вода. Полная луна мудро выхватывала из тьмы лишь самое главное, самую суть, суету оставляя тьме. Тень поэта на стене почти вовсе слилась с тенью комика, а директор был полностью освещен.

— Что ж, господа! — произнес директор. — Пора подвести итог. Поэт драму жизни пишет, актер играет ее, а я, подобно Богу-отцу, позабочусь о сцене — о том, чтобы светили светила, чтобы шумели моря и льды покрывали скалы, чтобы птицей, зверем и рыбой наполнен был белый свет, и вон в том дощатом сарае, — директор подошел к окну, и тень его выросла и заслонила все комнатные тени, — чтобы в театре нашем был весь круг творения: горние выси, земные пределы и адский мрак.

— Да будет так! — тихо молвил поэт.

Лунный свет усиливался, белел, небеса светлели и словно бы исчезали совсем, открывая такие просторы, в которых терялся человек и его дела — этакая дробная малость, доступная разве только Божьему взору.

Поэт закрыл глаза, вслушался в тишину и стал говорить.