Матери

Облагодетельствованный, подарками нагруженный двор желал развлекаться. Всюду говорили о вчерашнем огне, который никого не обжег, о воде, из которой все вышли сухими, о деньгах, добытых не трудом. Все ждали новых невероятных чудес, и с замиранием сердца гадали, какими они должны быть.

Само собой вдруг осозналось, что коли Фауст и Мефистофель — придворные, то чудо может быть выполнено по желанию государя или приказу. Да и что им стоит — Фаусту и его дружку? Придворные ходили по ярко освещенным покоям императорского дворца и ждали, ждали, ждали. Всем, от канцлера до пажа, хотелось видений — неопасных и страшных, о чем потом можно будет так рассказать, что завистью зайдется тот, кто услышит.

Среди общей сутолоки и веселья неизвестно кому пришла в голову мысль увидеть идеальную женщину — Елену Прекрасную и идеального мужчину — Париса, которому в незапамятные времена пришлось выбирать из трех богинь самую красивую. Парис выбрал Афродиту — богиню любви, за что ему обещана была Елена. Из-за этой парочки разгорелась в конце концов Троянская война, о которой сложили «Илиаду» и «Одиссею», а потом уже «Илиада» и «Одиссея» стали основой всякого умствования — философии и искусств. Так что, можно сказать, с Елены и Париса все прекрасное в нашей жизни и началось.

Эта мысль понравилась государю, и тот выразил ее Фаусту через слуг, и Фауст немедленно согласился, как только вспомнил, что однажды видел Елену в зеркале на кухне у ведьмы и весьма был образом этим прельщен.

— Пойдем, — сказал Фауст Мефистофелю, — нам нужно поговорить. — И потянул черта в галерею, где ни света не было, ни людей.

— Зачем ты тянешь меня во тьму? — сопротивлялся черт. — Тут, в залах, есть, где развернуться, так бы и дурачился, не переставая.

— Не притворяйся, — засмеялся Фауст. — Как будто не видно, что все тебе надоело.

Голос Мефистофеля был уныл. Черт почти полностью слился с чернотой галереи, так что Фаусту и лица его было не разглядеть, только красные бесовы глаза вспыхивали, как уголья, ответно отражаясь в глазах Фауста, и казалось, между ними переметывается огонь.

— Императору Елену хочется видеть, и я слово дал, что исполню.

Черт полыхнул глазами и ничего не ответил.

— Все ходят за мной, требуют, чтобы я не мешкал. Государь собрался уже смотреть. Не могу же я слова нарушить.

— Нечего было и обещать, — злобно сказал Мефистофель. — Глупо. Легкомысленно было — обещать.

Черт словно печати ставил, а не слова говорил, от них синяки в мозгу оставались.

Фауст мгновение помолчал, а потом сказал:

— Ты, дружок, и сам бы мог подумать, к чему приведут твои выкрутасы. Ты обогатил весь двор, теперь ублажай!

Черт видно призакрыл веки, потому что огонь в глазах его сузился и сделался невыносимо ярок.

— Все бы ничего, да крутовата ступенечка! — Слышно было, как Мефистофель сдерживает внутри себя громы, как хочется ему разразиться неким отрицательным смехом, от которого весь дворец с иллюминацией, музыкой и возней человеческой обратится в пыль. — Здесь ты в чуждую область влез, в долги меня вводишь. Призраков золота из бумажек настричь — пожалуйста, сколько хошь, ведьминских красавиц хоть толпу тебе пригоню — тешься-радуйся. Даже преосвященнейший канцлер вскочит перед ними, как прыщ, весь дворец от их телес закрутится колесом, но... что значат ведьмы против полубогинь!

— Если ты чего не хочешь, все для тебя крутая ступенька, — рассердился Фауст. — Ты вообще — папочка всех препятствий.

Черт видно совсем закрыл веки. Наступила полная тьма.

— Языческие народцы — не моя стезя. Для них — ад особый. Но... есть одно средство.

— Говори немедленно!

— Это тайна.

Мефистофель понизил голос до шепота. Казалось, его голосом шепчет мрачная галерея, камни ее тужатся говорить, зевы арок вымучивают слова. Но, словно свечка, затеплился вдали слабенький огонек — Мефистофель глаз приоткрыл, другой. Такая кругом была жуть, что и в адском пламени чертовых глаз душа искала опору.

— Говори, — упрямо повторил Фауст.

— В уединенности, где нет никакого пространства и где времени еще меньше, чем пространств... Я не могу говорить о них без смущения. Там — матери.

— Матери? — повторил Фауст, и задрожал: неизвестно почему его объял ужас.

— Тебе страшно? — В голосе черта не было издевки или насмешки, которой обычно он отмечал человеческий страх. В голосе Мефистофеля было понимание.

— Так чудно звучит — матери, — словно оправдывался Фауст, и несколько раз повторил: — Матери, матери... Странно звучит, потому что не одна мать. Необычно.

— И это тоже, — согласился Мефистофель. — О богинях этих вам, смертным, не дано знать. Поэтому и мне о том говорить не следует. Чтобы до них добраться, нужно топать в самую глубь, в самую сердцевину. И не моя в том вина. Ты сам захотел.

— Показывай дорогу, — твердо сказал Фауст.

— Нет туда дороги. — Огонь в глазах Мефистофеля словно пеплом подернулся. Посерел. — Подступиться к ним нельзя — недоступны. Не попросишь ни о чем — не услышат. Подумай, готов ли ты! Нет там ни замков, ни запоров. Одиночество — жуткое, пустота — полная. Да и знаешь ли ты, что такое пустота?

— Этого ты бы мог и не спрашивать, — попытался рассмеяться Фауст, но не очень-то смеялось ему во тьме. — Сам знаешь, сколько пустых дел мне в жизни пришлось переделать, сколько слов я пустых насказал, учился попусту, учил пустому, и до такого одиночества допрыгался наконец, что попал к черту в лапы.

Фауст хотел вовлечь Мефистофеля в некую веселость, сбить хотел эту жуть, но черт по-прежнему был уныл.

— Даже в океане человек не может быть полностью одинок, — назидательно вещал черт ровным голосом, словно в сторону сдвигал глупую речь Фауста. Так учитель внятно проговаривает урок, стараясь серьезностью подавить шаловливость ученика. — В океане ты бы видел перед собой безграничность, в океане волна бежит за волной, и в каждой видна опасность. Там ты хоть что-то видишь: дельфины мчат по зеленой глади, облака плывут, солнце ходит над головой, луна томится, звезда блеснет в вышине. — В голосе черта скорбь была сродни человеческой. — Но ничего не видно в вечно пустой дали. Идешь, а шагов не слышно, опереться не на что и не на что посмотреть.

— Кому ты врешь!? — разозлился Фауст. — Кого пугаешь? Хочешь, чтобы я в пустоте сил да опыта поднабрался, чтобы своими руками жар для тебя загреб? — В глазах Фауста разгорелся огонь, не хуже чертова. — А ну за дело! Я в твоем ничто Вселенную откопаю!

— Молодец! — Довольно произнес Мефистофель. — Вижу, что черта ты вполне изучил. Вот ключ возьми с собой. — И Мефистофель втиснул в руку Фауста ключ.

— Что за безделица?

— Бери, бери, не думай, что это малость.

Ключ в руке Фауста вдруг стал сиять и увеличиваться в размерах.

— Этот ключ приведет тебя к матерям.

И снова содрогнулся Фауст при этом слове.

— Что же это за слово такое, которое словно гром? — Как бы про себя вымолвил Фауст.

— Слово для тебя новое,- наконец-то улыбнулся Мефистофель. — Но ведь не дурак же ты, чтобы побаиваться новых слов!

— Страх — не самая худшая часть души, — в ответ улыбнулся Фауст. — Потрясение способствует чуткости.

— Ну спускайся, — в голосе Мефистофеля забота была, и — странно было Фаусту слышать — некая нотка страха уловима была в его голосе. — Хоть с таким же успехом я мог бы сказать: поднимайся. Уходи из действительности. Там царство образов — без теней и цвета. Контуры прошлого проплывают как облака. Только ключ, ключ, прошу тебя, не пускай из рук.

— Да, ключ, — проговорил Фауст. — Стоит мне сжать его в руке, я чувствую прилив сил, даже грудь раздается вширь.

— Послушай внимательно, что я тебе скажу. — Черт сжал локоть Фауста и взглянул близко — глаза в глаза, словно вжечь хотел слова в его мозг. — Как только достигнешь сердцевины бытия, его зародыша, его начала, той точки или же мига, в котором бытия никакого нет, как дойдешь до той, самой глубокой, глубины, где нуль всего и где — полная пустота, явлен тебе будет раскаленный треножник. Тут же увидишь матерей. Они сидят, стоят, проходят... Всюду — абрисы, контуры, образы, их игра — вечная беседа извечного Разума. Среди парения образов всех мыслимых и явленных существ матери тебя не заметят: только схемы различимы их глазу. Вот тут мужайся! Тут опасность велика. Прямо шагай к треножнику и касайся его ключом.

— Так? — сделал Фауст выпад, как будто шпага у него в руке была, а не ключ.

— Именно так. Треножник притянется к тебе, побредет за тобой, как раб, и, прежде, чем тебя заметят, ты счастливо сбежишь. С треножником ты легко вызовешь из вечной тьмы образы героя и героини, а потом... Потом и вовсе просто: дым курений при помощи колдовства наполнит эти образы плотью.

— И что теперь? — нетерпеливо спрашивал Фауст. — Теперь топни, и пойдешь вон из бытия, а нужно будет вернуться, снова топни!

Не успел Мефистофель договорить, как Фауст топнул и стал исчезать, исчезать... Словно мрак галереи укутывал его в свою непроглядную ткань.

Глаза Мефистофеля совсем потухли. Черт выходил из под мрачных сводов на свет и бормотал себе под нос, тревожился всей своей бездонной бесовской сутью:

"Только бы ключ не подвел! Только бы с ключом обошлось! А если нет, не вернется Фауст. Никогда не вернется.