Радостный вырвался из лаборатории Гомункул. Словно новая звезда, взмыл он в самые небеса. Свет от него был, как смех, и, чем выше забирался Гомункул в небо, тем более веселым виделся его свет с земли.
Тенью вышмыгнул следом за ним Мефистофель. Плащ его чернел на небе, словно дыра, и если бы человеческие глаза приучены были различать игру тьмы как умеют видеть они переливы света, то заметили бы вялость и принужденность его полета, черт словно тащился вслед за сияющей колбой — через силу и кое-как.
Мефистофель помог Фаусту добраться к первоосновам, он показал ему весь мир — от подвальных пьяниц по императорский двор, но ничем не увлекся подопечный человечишко, зацепил глазом призрак, и рухнул, полный новых грез.
Как Бог — Адама, черт человека сделал из земных элементов, но сотворился Гомункул — дух в колбе, свет в стекле, умом весь мир объял, а тела нет, и места нет ему на земле без тела. Не человек, а лабораторный каприз! Но вместе с тем, надежда человечества — искусственный человек, путеводная звезда, мечта о разумном мире, который явится по плану и велению человека, явится сразу, как озарение, как революция, свершится руками нетерпеливых бакалавров и выбежит из лабораторий на земной простор, чтобы с Богом сравнялся человек, чтобы потряс он Божьи основы, и может быть выше стал самого Божества! Ибо Божий мир кажется человеку несправедлив.
И для этого в Грецию нужно мчаться, в далекую и неведомую, бывшую задолго до Мефистофеля в его теперешнем, противоположном христианскому, бытии, в ту Грецию, которую минуло человечество, словно улочку малую, словно глухой переулочек, а потом вдруг опоминаться стало, оглядываться, потребность почувствовало вернуться, рассмотреть эту улочку поближе, в домики беленькие заглянуть. И черта туда потянуло, как на поверку. У каждого вдруг появилось в Древней Греции дело: одному красота идеальная понадобилась — в себя, бедняга, никак не придет! — второму — тело прекрасное подавай! И все прекрасное, совершенное якобы было там! И все начала оттуда произошли! И северный черт должен мчаться теперь к бесам юга.
Мефистофель ахал, вздыхал на своем плаще, а Гомункул летел вперед, и полет его был прекрасен. Лысинка месяца не много давала света, но воздух был прозрачен, как хрусталь, и вся земля и ее сады казались вырезанными в хрустале. Реки зарылись руками в леса, озера раскрыли ладони светилам ночи, горы топорщили склоны свои в поднебесье и вдруг обрывались в бездну до самых земных утроб.
По правой руке далеко остался Рейн. Мефистофель хотел лететь вдоль Дуная, но озорной Гомункул бросился в альпийскую долину и едва не врезался в темноте в тяжкий храмовый крест.
— Тоже мне! Наставили тут церквей! — по-стариковски ворчал Мефистофель. — Летел бы ты лучше вдоль рек!
Но Гомункул не слушал черта. Он стал подниматься над Альпами выше и выше, и пастух на лугу ошарашенно наблюдал, как звезда не вниз пошла, но взмывает вверх.
Чем дальше они уносились на юг, чем теплей душистее делался воздух, тем явнее двоился мир. Там, внизу, деревни были и города, там, внизу, в окошках горели свечи и люди укладывались спать, но рядом с этим сегодняшним миром ощущался иной, более пространный мир, в котором гуляли ветры легенд и сказок, образы давних времен ниспадали туманами, тянулись грядами облаков. Край вымысла проступал сквозь сегодняшний мир, раскрывал нечаянные просторы. И если вымыслы были правдой, то правдой настолько далекой, настолько древней, что лишь фантазия от нее и осталась, легкий призрак дотянулся до наших дней.
Чем ближе была Греция, тем плотнее делался этот призрак, легковеснее становился текущий миг. Только вечное — горы и реки — были сразу сегодня и в давно минувших сказочных временах.
Они прибыли в Грецию путями птиц. Огромная каменная гряда Пинда заманивала на ночлег туманами бездонных речных долин, божественный Олимп закутал вершину облаком и за всем наблюдал — отдаленный и недоступный. Ступенью от Олимпа спускался в темноту хребет Оссы, а за ним угадывался на фоне звездного неба загадочный Пелион.
Край этот звался Фессалией. С запада Пинд берег ее от сырых ветров, на севере от стужи хранил Олимп, Осса и Пелион стояли стражами на востоке, а на юге вздымалась поросшая лесом Отрис. Кругом были горы, и в незапамятные времена реки, сбегающие по восточному склону Пинда, не находили выхода к морю. Повсюду в Фессалии были болота, а потом образовался Пеней, который вырвался к Эгейскому морю в долине Темпа между Олимпом и Оссой, увлек за собой стоячие воды, и на месте болот обнажились плодородные почвы. Пришли сюда люди и начали возделывать землю, строить города и создавать государство. Есть предание, что именно в Фессалии появились первые деньги: царь Ион приказал наделать монет из золота, серебра и меди. Поэты пишут, что легко стало считать богатства, и легкость эта привела народы к злодействам войны. В Фессалии течет Титарезий, источник которого — в царстве мертвых. Титарезий впадает в Пеней, не смешивая с ним своих мрачных струй. Так и мчится река в реке — по воде, словно в каменном русле.
Незначительный городок бывает прославлен великой битвой. Быть бы Фарсалу безвестным в полях на берегу Энипея, если бы 9 августа 48 года до нашей эры судьбы гражданской войны могущественного Рима не столкнули в фарсальских полях два войска — Помпея и Цезаря. Помпей битву проиграл, и вместе с ним потерпел поражение республиканский Рим, который он защищал. Цезарь не успел после этого утвердить себя самодержцем, императорами стали другие, но от его имени пошло слово «кесарь» и слово «царь». При Фарсале устами фессалийской ведьмы Эрихто, которая предсказала победу Цезарю, идее республики был вынесен приговор, и в Европе явилась идея монаршей власти.
Эрихто живет в могилах, живет между тем светом и этим, ей все известно и тут и там — все боли по обе стороны бытия, и знание это дает ведьме грозную силу. Ей повинуются даже олимпийские боги. Ей даже луну удавалось сводить с небес.
Каждый год после фарсальской битвы Эрихто выходит наружу, оглядывает поля, обильно политые человеческой кровью, и видятся ей римские палатки тех далеких времен, и снова чудится в воздухе предвестие жаркой сечи, ужасной жатвы, большой поживы.
Поскольку Эрихто живет между прошлым и настоящим, она как бы сдвигает в сторону настоящее и впускает прошлое в этот мир. С ее приходом легионы призраков слетаются на фарсальские поля — запах крови их привлекает или память о безлюдье давнишних фессалийских болот. Самые страшные сны человечества здесь бродят по берегам Пенея, прячутся по кустам, в пещерах гор, красуются мерзостью при свете месяца — не фантазия и не явь. Эрихто следит, как собираются духи, поминает Цезаря и Помпея, приговаривает, мол, не умея владеть собой, люди жаждут владеть соседом, и в борьбе сильнейшего с сильным свобода гибнет окончательно и навсегда.
А вокруг зажигаются костерки, пляска призраков начинается: призрак музыки слышится, топот призрачных ног, хохот нимфы доносится от реки, страстный шепот — из камышей. Ведьма ртом ловит воздух прошлого в сегодняшнем воздухе, следит, как исчезают видения римских станов и как прибывают духи со всех сторон, со всей Греции, со всех ее островов, с малоазийского побережья и от самых египетских пирамид. Вдруг звезду Эрихто приметила в небесах. Нечто живое чуялось в той звезде. Ясно было ведьме, что это не призрак. И пошла Эрихто с поля прочь, прятаться пошла на кладбище средь камней.
— Какие замечательные кошмары! — весело горланил с небес Гомункул. — Лезут со всех сторон, даже из-под земли!
— Не хуже, чем на севере! — бубнил Мефистофель. — Летели, летели, а как бы никуда и не улетели!
— Гляди, какая мрачная особа пошагала, — показал Гомункул на Эрихто, которая полулетела и полушла, похожая на птицу в своих хламидах.
— Мы, небось, и спугнули! — почтительно проводил ее взглядом черт.
— Клади на землю своего рыцаря, — сказал Гомункул. — Он сейчас очнется.
Мефистофель опустился на землю, и Фауст тут же открыл глаза:
— Где она?
— Где она, мы не знаем, — отчетливо доложил Гомункул. — Пройдись от костра к костру, поспрашивай, глядишь, и отыщешь свою Елену. — Гомункул поднялся повыше, оглядел еще раз округу и как бы покачал головой: — Кто к матерям добирался, тот и здесь не растеряется.
— Да и я бы тут развлекся совершенно самостоятельно, — пробубнил Мефистофель. — Ты прозвени своим стеклышком, когда пора придет уходить, — обратился черт к Гомункулу. — Тебе ведь труда не составит!
— Прозвеню, прозвеню, даже и светом могу позвать! — весело выкрикнул Гомункул.
Ему все тут нравилось среди этих гор и этих полей, он взлетал выше деревьев, опускался до самой земли — волнение выражал, и вдруг сорвался и улетел — только его и видели.
Фауст проводил Гомункула взглядом, нисколько не удивившись этому чуду в колбе, которое летает и говорит. Он встал, прошел от кочки к кочке и задумался: «Если она тут, в этом месте, и не была никогда, то воздухом этим, воздухом Греции, все равно дышала, слова ее этот воздух носил.» Фауст засмеялся:
— Пойду и буду ее искать.
Мефистофель поднял с земли свой плащ и побрел в другую сторону — развлекаться.