Мефистофель неспешно ходил от огня к огню, от куста к кусту. Повсюду были неведомые фигуры, для глаза — непривычны, для слуха — дивны. Черту не впервой разбираться в какой угодно речи, ибо лгут одинаково на всех языках, но тут пришлось потрудиться: к себе самому прислушаться, в себе самом поискать, и странным образом понятными делались здешние слова.
Со всех сторон лезла бесстыдная нагота. Нельзя сказать, что Мефистофель смущался, но на севере наготой искушают, а здесь она была продолжением лица; все открыто: зад и грудь, уродство — напоказ, как и красота. Никуда не увернуться от метели тел: мужское и женское, молодое и старое — все было зримо до самых сокровенных морщин и складок, и даже если закрыть глаза, то и тогда вспрыгивала
перед внутренним взором некая выразительная деталь.
Животное смешивалось с людским, птичье лезло из скотского, и эта мешанина вдруг скручивалась в змею или сворачивалась в рака. Мефистофелю попался пес с бычьей шеей, девка с козлиным хвостом и рогами сбоку, птица с бараньей головой и на человечьих ногах. А глаза у многих были в самых неподходящих местах: сзади, спереди, на пятке и на руке. Иная тварь таращилась из кустов сразу десятком глаз, у другой они были — подобие конопушек. Словно некое слепое мощное божество перемесило, как тесто, живую массу и без разбора склеило крыло с человеком, женскую грудь — со львом. Тут уже было не просто бесстыдство, но и дерзость необычайная, а может быть совсем иное, неведомое на севере, понимание телесной стихии, полное слияние формы и ее содержания, ведь «идея» по-гречески — то же, что и «наружность». Так что малейшая прихоть в замысле свободно выражалась подходящим капризом форм. А на севере идея и внешность отделены, поэтому замысел часто подгоняют под форму, уродуют мысль, лишь бы соблюсти внешний вид: север героически стремится к идеалу, а в греческой неразберихе вне идеала не было существования.
При свете месяца Мефистофель увидел сфинкса — крылатое львиное тело с женской головой и с женской очаровательной грудью, а рядом гуляли львы с орлиными головами. Они взмахивали крыльями, словно разминались, но недостойным для себя считали взлетать. То были грифы — охранители кладов. Черт слегка вздрогнул от их вида, ему хотелось сбежать подальше, но все же и любопытно было поговорить.
— Приветствую вас, красавицы, — обратился черт со всей своей северной учтивостью к львицам с женскими головами — сфинксам. — И вас приветствую почтительно... — Мефистофель хотел сказать «седоглавые львы», но в последний миг спохватился: вдруг обидятся, что к заду, а не к голове обратился гость, и решил вместо «львы» произнести «орлы», и неожиданно спрыгнуло с языка похожее на ругательство: седорвы!
— Какие мы тебе седорвы! — вытаращили и без того довольно выпученные глаза грифы. — Мы — грифы, а никакие не седорвы!
Ближайший гриф подошел к Мефистофелю сбоку, поглядел на него одним глазом и назидательно молвил:
— Если вы говорите о седине, то нам неприятно сравнение со стариками. В слове «рвы» тоже слышится всякая неприятная ерунда. В звучании слова чувствуется его происхождение, скрытый смысл.
Мефистофель внимательно выслушал назидание и высыпал скороговоркой:
— Гриф, гроб, грабить, заграбастывать... Такая звуковая близость вам не претит?
— А с чего бы нам такая близость претила? — Гриф переступил на львиных лапах и повернул голову другой стороной, на которой был такой же острый орлиный глаз. — Слова, хоть на вид и бранчливые, но и похвальные все же.
— Что ж тут похвального? — оторопел от такого поворота черт.
Гриф заквохтал, словно засмеялся, и так мощно хватанул крыльями воздух, что ближайший куст приник к земле, словно отпрыгнул.
— Ерунду никто не потянется заграбастывать. Берут самое дорогое: красавиц, короны, золото берут!
Из-за куста, который неспешно начал оправлять свои ветви, с хрустом выбрался муравей таких огромных размеров, что Мефистофель принял его за лошадь. Будь такие на севере, ходить бы им под седлом!
— Если о золоте речь, то смею вам сообщить, что золото берут, воруют золото, — сокрушался великан-муравей. — Мы собираем, стаскиваем по крупицам, прячем, а поганый народишко, именуемый аримаспы, пристроился воровать, да еще и потешается над нами при этом!
— А вот мы их заставим признаться! — грозно произнес гриф и повертел по сторонам головой, словно поискал аримаспов.
И тут из-за камней у ручья прибежали одноглазые люди, у который вся рожица как бы сбежалась к глазу, высунутому вперед. Издали они казались птицами, которые держат в клюве свой единственный глаз.
— Не надо никого заставлять признаваться! — щебетали аримаспы и хлопали в ладони. — Чего признаваться! До утра от клада и следов не останется! Ведь сегодня — свобода! Ночь очарования и чудес!
— Ах вы, ах вы! — рассердились грифы, и аримаспы бросились наутек. Грифы побежали было за ними, но вскоре остановились и стали угрожающе рвать лапами землю: мол вы нам еще попадетесь! Муравьи завздыхали и неспешно побрели в разные стороны, громко хрустя сухими ходилищами.
Мефистофель подошел к сфинксам. Когда-то они славились своими загадками. Медоточивые женские уста сфинкса загадывали загадку, а если прохожий не знал ответ, страшные львиные лапы рвали беднягу на части.
Сфинксы лежали, устроив нагие груди на толстых лапах, их отстраненные лица смотрели в дали, так что невольно тянуло посмотреть туда же, однако никакие особенные дали перед ними не простирались — горы, тьма, деревья, кусты, возня призраков, всполохи разноцветных огней. Видимо иные были перед ними просторы, иные предметы вызывали столь пристальный напряженный взгляд, а может быть в мельтешении жизни раскрывалось для сфинксов очарование вечности, с которой не шутят.
Мефистофель сел между ними на теплый камень, хотел было погладить их мягкую лоснящуюся при свете месяца шкуру, но поостерегся.
— Быстро я тут привык, — пытался подольститься черт. — Все говорят, а я понимаю!
Очаровательная женская голова полуобернулась к нему и снисходительно пояснила:
— Мы ведь духи, и слова наши — духовные. Звук слова, тело слова — от вас самих, от существ телесных, так что удивляться нечему, что тебе все понятно, потому что слова — твои, смыслы — наши. — Сфинкс глядела на Мефистофеля и как бы сквозь него, словно интересовалась, что там за ним стоит. — Неясно мне все же, кто ты такой. Ты бы назвался, что ли.
— Имен у меня много — самые разные имена, — Мефистофель огляделся по сторонам. — Нет ли тут англичан?
— Откуда им взяться? — снизошла до вопроса сфинкс.
— Как откуда? Они вечно таскаются по помойкам истории — по полям боев, по углам убийств, по дворцам предательств. Так вот англичане прозвали
меня недавно «старая ложь».
— Отчего же?
— Мне и самому невдомек!
Сфинкс посмотрела на небо, как бы поискала, чем занять гостя.
— Ты, может, звезды читать умеешь? Не скажешь ли, что там пишется к этому часу?
Мефистофель дотронулся до теплой львиной шкуры и ласково проговорил:
— Звездочки постреливают звездочками, падают звездочки одна за другой, и месяц светел. Мне тут славно с тобою рядышком! Загадай-ка мне лучше загадку!
Сфинкс окинула взглядом черта и отвернулась, словно все уже о нем узнала — раз и навсегда. И грифы их обступили со всех сторон, чутко вслушивались: что такое умное тут говорится?
— Себя разгадай. Ты сам — загадка. — Сфинкс посмотрела на небо и медленно произнесла: — Вот твоя суть: святости нужен и пороку. Святости — для порицания, пороку — для дружбы. Для всех — обман, а божеству — потеха!
— Ах вот ты кто! — догадались грифы.
Они заворчали, загнусавили, вызмеили длинные шеи:
— Невыносимый!
— Поганый!
— Дух от тебя нездоровый!
— Гнать его отсюда взашей!
Черт оскалил зубы и выставил когти:
— Думаете, сдачи не дам? Постоять за себя не сумею?!
Не глядя на Мефистофеля сфинкс равнодушно произнесла:
— Если есть желание, можешь остаться, но ведь и сам уйдешь, не выдержишь. Дома тебе хорошо, а тут, видать, не очень.
Мефистофель встал с камня, переступил с ноги на ногу, оглядел длинное тело сфинкса и усмешливо проговорил:
— Ради чего и оставаться? То, что девичье в тебе — привлекает, но ниже грудей... смотреть противно!
И тут сфинкс вышла из себя, ответила совсем по-женски, без всякого заглядывания в вечность, в звезды и смысл бытия!
— Паршивая ты дрянь! Дохляк и урод! — завопила она и подняла на Мефистофеля толстую лапу. — Мое тело — тело льва, а ты бегаешь на конской ноге и злопыхаешь от зависти!
Худо пришлось бы черту, если бы не прилетели от леса сирены. Это были птицы с маленькими женскими головами, и на всех головах были лавровые веночки. Сфинкс оставила Мефистофеля и стала смотреть, как сирены прыгают с ветки на ветку, взлетают, перескакивают одна через другую. Но эта суетня не мешала их ладному пению, которое властно подчиняло себе все звуки в округе. Пение сирен манило неожиданностью коленцев. Никак нельзя было угадать, что и как они споют в следующий миг, но каждый новый переход мелодии был очаровательнее предыдущего. Слушатель превращался в ребенка, которому беспрестанно дарят игрушку за игрушкой, и он бросает одну, чтобы тут же потянуться за следующей.
— Что вы тут ищете, среди отвратительных чудищ? — пропели сирены Мефистофелю. — Идите лучше к нам, потому что у нас — покой, наше пение угладит беспокойство и нетерпение...
— А когти проявят немалое рвение, вы будете разорваны без сожаления, если уши распустите для сладкого пения, — словно переигрываясь словами с сиренами пропела сфинкс.
Но сирены, ни капельки не смутившись, гнали дальше свои удалые речитативы.
— Ни злости, ни зависти вы с нами не переживете. Всякая радость снизойдет на вас среди нас! Идите к нам, к нам спешите, не пожалеете!
Мефистофель аж пальцами щелкнул от удовольствия.
— Ну и девки! Ловко поют! Так бы и слушал, но до сердца, нет, не доходит.
Сфинкс махнула хвостом и проворчала:
— О сердце заговорил! Мешок из кожи — вот и все твое сердце!
Из-за поворота ручья от Пенея показался Фауст. Он смотрел на все восхищенными глазами и сам себе рассказывал, в каких дивных краях очутился. Вот сфинкс, которая загадала загадку Эдипу: кто поутру движется на четырех, к полудню — на двух, а вечером — на трех ногах? И Эдип ответил: человек. В начале жизни он ползает при помощи рук, потом ходит на двух ногах, а в старости — с палочкой. Вот сирены, которых обманул Одиссей — услышал их пение, но остался жив, потому что приказал привязать себя к мачте, а гребцам своим заткнул уши воском. Вот муравьи — собиратели золота, а вот грифы, которые это золото охраняют.
Фауст смотрел на эти по книгам известные существа, и едва не задыхался от счастья: чувство радости, обновления вполне завладело его душой, словно еще одна молодость наступала, похожая на прошлые, но иная. Эта новая молодость имела не личный, но всеобъемлющий всечеловеческий смысл, словно настало время истинного начала жизни и новых дел. Фауст вспоминал недавний императорский маскарад, усилия воскресить древнегреческие картины, и эти усилия казались ему смешны. В то, что видел он теперь своими глазами, никак нельзя было нарядиться. Тут были образы и прообразы всех мыслимых и немыслимых существ. Все живое, гулявшее и гуляющее по земле — все здесь было в первоначальном неискаженном виде! Но и даже не это взрывало сердце Фауста счастьем, но ощущение полной свободы бытия, необусловленность его абсолютно ничем, никакими правилами, ничьей волей, ни физикой, ни метафизикой, ни даже логикой. Все вокруг дышало совершенной свободой. Время бродило здесь, как хотело, свет падал, как ему вздумалось, и казалось, деревья сейчас сорвутся и побегут вслед за ветром, стоит им этого пожелать. В этом воздухе свободы теряли силу все черти-дьяволы, подчинившие себе север. В этом воздухе свободы ничего не стоило отыскать Елену, жившую до Фауста за три тысячи лет.
Мефистофель смотрел на Фауста и качал головой:
— Куда ни глянь, везде уроды, а он едва не пляшет от радости. Где любимую ищешь, там и гадость в радость!
— О, образы женские, дайте мне ответ, — обратился Фауст к сфинксам: — Вы Елену не видели?
Сфинксы благосклонно смотрели на Фауста, и одна из них ответила:
— Мы не дожили до ее дней. Последнюю из нас убил Геркулес до ее рождения. Тут кентавр Хирон скачет неподалеку. Его спроси, он тебе поможет.
— Чего там, чего там, — захлопотали притихшие было сирены. — Иди скорей к нам! Мы тебе хоть про Елену расскажем, хоть про кого хочешь. Когда Одиссей плыл с Троянской войны, он и нас навестил. Такого поведал, что никто не расскажет.
Фауст повернулся было к сиренам, но сфинкс головой покачала, словно преградила ему путь.
— Одиссей веревками себя приказал связать, а ты свяжи себя добрым советом: найди Хирона, и все узнаешь!
Фауст поклонился сфинксам и послушно удалился.
Сирены еще что-то там пели, перескакивая с ветки на ветку в поисках жертвы, но пение их совсем заглушило хлопанье железных крыльев стремительно летящих птиц, у которых клювы были от коршунов, а лапы — от гусей.
Подняв голову, Мефистофель смотрел на птиц и вдруг содрогнулся, потому что у ног его раздалось совершенно мерзкое шипение.
— Не бойся, — засмеялись сфинксы. — Ничего с тобой не случится. Это головы гидры, которые отрубил Геракл. Они заняты собой и для тебя совершенно безвредны.
Черт не знал, куда ему пойти и чем заняться.
— Видишь, ламии побежали к Пенею, — сказала сфинкс. — Молодых людей ищут, заманивают и пьют из них кровь.
Мефистофель и в самом деле увидел веселых девок, бегущих с хохотом средь кустов.
— Иди к ним, иди, — добродушно кивала сфинкс, а то прилетят сюда стимфалиды — железные птицы, которые только что пролетали, и пощиплют тебя ненароком. А с ламиями тебе весело будет. Они с сатирами веселятся. Сатиры их козлиной ногой щекочут, а ты — конской. Разница-то невелика!
— А найду я вас тут снова? — полюбопытствовал черт. — Как бы не заблудиться!
— Найдешь, найдешь, — кивнули сфинксы. — Мы ведь из Египта, у пирамид лежим, значит вечно.