Высокое солнце во все глаза смотрело в дубовую рощу между отвесными скалами и пропастью, в которую бездумно бросался бодренький ручеек и рассыпался по уступам радужной пылью. И было, на что посмотреть: троянские женщины спали — одни в беседке, другие — в гроте на камушке улеглись, третьи — в траве: где сон сморил, там и прикорнули. Ручеек ли их убаюкал, воздух ли безветренный спеленал. Солнечные лучи ласково метили резными тенями листьев их голые руки, щеки и мраморно-белый наряд.
— Вот девки разоспались! — ворчала форкиада, заглядывая в их лица. — Давно ли валяются на жаре? Час, день, неделю, а, может быть, лет пятьсот! В этих краях живье от мрамора не отличишь!
форкиада только что вышла из пещеры, в которую вел широкий увитый зеленью вход. Она осмотрела округу, ногой потрогала ручеек, словно отодвинуть его хотела, да как закричит:
— А ну подымайтесь, сони! Тряхните кудряшками! Протрите глаза!
Женщины зевали, потягивались, некоторые прошлись по поляне, как бы интересуясь, чего ради крик?
— Расскажи хоть что-нибудь завлекательное, — сказала Панталида, — скучно здесь! Скалы кругом, да дубы. Сколько ни смотри, все — то же!
— Не успела глаза разлепить, а уже скучаешь! — качала головой форкиада. Видно было, что она, против обыкновения, нисколечки не сердилась. — Пока вы, деточки, спать изволили, госпожа с господином... — форкиада попыталась изобразить удовольствие и для убедительности даже зуб во рту пососала, но получилась такая гнусная рожа, что женщины отвернулись.
— Что же стало с госпожой нашей? — спросила Панталида.
— Счастливы они были во всех пещерах, гротах, на этой траве и в беседках, — показывала пальцем старуха. — А вы все проспали! Хозяева одну меня прислуживать попросили. Вот я и прислуживала, как положено!
— Верно потому, что ты — одноглазая! — съязвила самая молоденькая трояночка — красивенькая и удаленькая. — Чтобы меньше смотрела!
— Да я и не смотрела. Чего смотреть? Я сторонкой ходила, травки целебные собирала, цветочки- корешочки и прочее добрецо! Залы опять же обходила, переходы, лестницы многочисленные.
— Какие залы, какие лестницы? Что ты врешь! — воскликнула Панталида.
— А вот и залы, а вот и лестницы! — настаивала бабка. — Внутри горы здесь только на вид — пещеры, а на самом деле — дворец! Если бы видели вы, какие там сады и фонтаны, какие там леса!
— Да моря с небесами и пироги с чудесами! — поддразнила форкиаду молодая трояночка-баловница.
Форкиада незлобно погрозила ей пальцем и сказала полушепотом:
— Посплетничаю, так и быть!
Троянки уселись в кружок и вытянули шеи от любопытства.
— Собирала я корешочки в лесочке, и не ведаю, год ли, два ли брожу — забылась! — начала форкиада. — Бегу назад, во дворец, ан глядь, а хозяев-то уже трое! Малец мамкины колени ножкой толкнул, да к папке на колени — прыг! А между ними — пять шагов! Крыльев нет, а такие полеты! Сам — голенький, только что родился, а разума полна голова и разговор — чистый, ясный! Ахнуть не успели, как он взлетел под самые своды! Отец замечает, мол он от земли сил набирается, как Антей, мамаша вздыхает да обмирает: «Прыгать — прыгай, но летать остерегайся, сынок! Расшибешься!» А он скачет себе, да скачет, раз-два — и запропастился! И вот назад летит, да как будто уже подрос, цветами украшен, веночки на нем, букетик торчит в волосах, а в руках — лира! Из чистого золота инструмент! И золотое сияние от головы! Будто огонь! Знак высокого духа, гения знак! — Форкиада даже прослезилась от удовольствия. — Вот кто родился у Елены Прекрасной от северного мужа! Будущий поэт родился! Мастер прекрасного, для которого не будет непосильных мелодий! Он и сам — легок, словно стих, потому и имя ему — Эвфорион, то есть легкий, одаренный, бодрый!
Троянки смотрели на старуху и головами качали:
— Сразу видно, что ты на Крите родилась, необразованная! Эка невидаль в наших краях — мальчик летающий!
— В наших россказнях посильнее вещи случаются! — смеялась Панталида. — Все это — только отголосок древних побасок, старых погудок беспомощный пересказ! Бабки нам и не такое певали.
— Ты про Гермеса слыхала? — наседала на форкиаду молоденькая троянка. — Он — у богов на посылках, а кроме того — охранитель ворья и торговцев. Гермес из люльки сбежал. Младенцем трезубец стащил у Посейдона, у кузнеца Гефеста молоток унес из-под рук! Вот какие дела творились! А тут... Подумаешь, мальчик прыгнул!
Форкиада обиделась, даже ногой топнула:
-Бросьте вы старье ворошить! Кто теперь помнит все эти бредни! Времена другие пошли! Прекрасными теперь не враки считаются, как у вас было, а сердечное слово — прекрасно! От сердца речь — вот какая настоящая речь! — форкиада махнула рукой и пошла к скалам. — Тут цели — высшие, а вы с богами своими носитесь, квохчете на весь свет! — крикнула она из-за камней.
— Может зря мы над ней шутили? — сказала Панталида. — Ведь если малыш понравился этой уродине, мы-то наверно разрыдаемся от восторга!
Из пещеры выбежал мальчик, увитый цветами. Красные, белые, желтые, голубые — они льнули к нему головками, прикрывали зелеными стеблями, взметывались, когда он бежал, держали на воздухе, когда спрыгивал с камня вниз. Следом за мальчиком спешила Елена, но никак не поспеть ей было за резвуном. Последним явился Фауст. Он прислушивался к тому, что пел, подыгрывая на лире, его сынок, и улыбался: жизнь была полна! Такая славная, такая дивная, такая сладкая жизнь!
— Тише, сынок, остановись! — взывал Фауст, а Елена схватилась за сердце, когда Эвфорион взлетел на камень над самым обрывом и чуть не сорвался вслед за ручьем.
— Мне — петь, вам — смеяться, мне — скакать, вам — пугаться! — лучился-сиял на солнце озорник мальчишка, и струны на лире вздрагивали в лад его прибаутке.
— Не убегай далеко, сынок! — говорила Елена. — Вдвоем — счастье, втроем — блаженство!
При виде царицы троянки оторопели. Елена была иной. Раньше в ней удивительна была красота жертвы, красота страданий тревожила душу, теперь она была прекрасна, как женщина, у которой все есть, как богиня — совершенная и самодостаточная. И следа не осталось на ней от прошлых страданий.
— Какой замечательный сын! — воскликнула Панталида. — Какая удивительная семья! — И троянки умильно вздыхали.
— Да позвольте же мне скакать, как хочется! — с некой искристой радостью сердился Эвфорион. — Всеми воздухами мне хочется подышать! Всякому ветру подставить лоб!
— Себя убьешь, и нам без тебя не жить! — сказал Фауст и хотел стащить его с камня, но мальчишка не дался, отскочил в сторону, как мячик!
— Не трогайте меня, оставьте! — кричал он, а лира, как верный товарищ, вторила каждому его слову, каждому шагу, и получалась песня летящая, а не ребенок, мелодия, а не разговор.
Фауст бессильно опустил руки.
— Как бы нам славно втроем-то было! — причитала мать.
А Панталида поджала губы, загоревала:
— Боюсь, ой боюсь, не быть бы беде!
— Поиграй с нами, поиграй, — закричали троянки, чтобы задержать шалуна.
Эвфорион засмеялся, зазвенел серебряным голоском:
— Споем или спляшем?
— И споем, и спляшем! — отвечали троянки.
Они все смотрели на него влюбленно: какие глаза! кудри какие! а цепкий! а быстрый! Так и тянулись руки — схватить и зацеловать!
Эвфорион начал было петь, а женщины водить хороводы, но скоро наскучила ему песня.
— Давайте, я буду охотник, а вы от меня убегайте!
И погнался за троянками, а те бросились врассыпную.
— Не поймаешь, не поймаешь!
Но как хотелось, чтобы он все же поймал, схватил! И он ловил одну, другую и третью, пока легкая охота не надоела.
— Ох и поймаю я сейчас кого-то по-настоящему! — закричал Эвфорион и погнался за самой юной трояночкой, которая скакала с камня на камень не хуже горной козы.
Они убежали в дубовые заросли, и вскоре Эвфорион вынес трояночку на руках, а она отбивалась, шлепала его по плечам и щекам.
— Не вырвешься, все равно изласкаю тебя, истискаю! Я — сильнее! — кричал Эвфорион и целовал ее, мял, прижимал к груди.
— Не дамся! — досадовала трояночка. — Сам не терпишь насилия и других не ломай! — Девушка изворачивалась в его руках. — И в слабом теле может быть сильная воля!
Вдруг взметнула она волосами, руками взмахнула и превратилась в яркое пламя, которое пыхнуло под самые небеса!
— Ищи меня под землей или в занебесье, гонись за мной, если хочешь! — послышался исчезающий голос.
Эвфорион смахнул с себя пожухлые от огня цветы и побежал в пещеру. Через минуту он вышел, закутанный в красный плащ.
— Прочь из этой тесноты! — вдруг заявил он родителям и вытянул руку к небесам. — Там, чую, ветры! Там, слышу, грозы! Я молод, и силы девать некуда! Бури хочется!
Он побежал к скалам, уступы которых поднимались к вершине, и стал карабкаться по ним, да так быстро, что мать с отцом ахали от каждого его шага. И вот выбрался юноша на высокий уступ, встал, овеваемый ветром, и воскликнул:
— Теперь вижу, где я! Море вижу перед собой! Землю нашу вижу во всю ее ширь!
— Да что же там хорошего, на пустом-то камне! — сокрушались троянки. — Тут — виноград растет, яблоки зреют, под деревьями — тишина и тень!
— Никакой радости — в тени на боку валяться! Борьба — главное, бой, война! И победа! — отзывался звонкий голос из поднебесья.
— Кто хочет войны, тому не бывать счастливу! — сокрушались троянки.
— Вся страна моя мне видна! — восклицал Эвфорион. — Здесь столько бед, что только мужественному быть живу! А мужественный человек не жалеет собственной крови! Герою — в бою удача, счастье — в бою! — и снова он стал взбираться вверх по камням.
Все смотрели на него. Он был высоко-высоко, но от расстояния не казался меньше, словно с продвижением к вершине Эвфорион рос, раздавался в плечах, и песня его становилась прекрасней и безрассудней. Даже одежда юноши, казалось, сменилась теперь на рыцарскую. Некое подобие стальных лат блестело на его груди, и слова доносились о том, что не стены — крепость мужчины, не бастионы. Грудь его должна быть укреплена смелостью, сердце — мужеством, силой — рука! Грозным виделся Эвфорион и всесильным, словно сама Поэзия воплотилась в этого дивного юношу, молодого бога! Напрасно взывали к нему снизу троянки, плакала мать и руками махал отец. Какими маленькими и жалкими должны они были казаться с его высот! Да он и не смотрел на них! Разве есть дело птенцу до скорлупы, которую он покинул!
— Не бывать нам всем вместе, не бывать! — плакала Елена.
Эвфорион был уже на самой вершине. Он оглядывал землю, в дали смотрел — на море и горы, и пел о том, что молнии блещут в поднебесье, долины ответно рявкают в небо эхом громов, волны — морское воинство — развернули полки свои на полсвета! Боль была в природе, страдание, ломка... смерть! Холодок в груди заиграл, подзуживал врезаться в круговерть, где просвета нет, где — тьма! Сцепиться, схлестнуться во всю меру сил!
— Смерть, смерть есть приказ! — выдохнул Эвфорион.
Оттуда, с вершины горы, от головы его в золотом ореоле, исходило жуткое безрассудство, словно встал человек вровень белому свету, и не загадочны, не страшны ему теперь жизнь и смерть, будто он все-все перерос и вышагнул из природы.
Горечь стояла в глазах Фауста. Елена едва держалась на ногах, и упала бы, не поддержи ее Панталида. Троянки плакали и повторяли на все лады, что смерть — приказ, словно пробовали слова на вкус и на вес. Тяжелы были слова и горьки.
— Все горечи хочу попробовать, все печали узнать! — падали сверху задорные звуки.
А снизу отзывалось как черное эхо:
— Опасность для безрассудного значит смерть!
— А ну, крылья мои, держите меня! — взмахнул Эвфорион руками и прыгнул с обрыва в воздух.
Свет брызнул в стороны от его головы, светлая полоса обозначилась за спиной — яркий след! — но не взлета след — падения путь.
— Икар, Икар! — закричали троянки, вспомнив мальчика, сына Дедала, которого когда-то подвели скрепленные воском крылья, и тут же заплакали-зарыдали: — Отстрадался!
Какой-то миг его удерживал на воздухе плащ, но плащ хлопнул, рванулся вверх, трепеща, словно щупая, за что зацепиться, и юноша упал к ногам матери и отца. Только ореол слетел с его головы в небо, подобно комете.
Мать бросилась на землю, схватила в руки голову его, но в ужасе отшатнулась: лицо ее сына менялось, менялось, менялось...
Словно книга пролистывалась, и на каждой странице — новое лицо, лицо поэта, лицо страдальца, который кровью платит за ладность и единственность слов.
— Сын мой, сын, — говорила Елена и плакала, плакала.
И выходило, что всем тем поэтам Елена Прекрасная — мать!
Фауст ткнулся лицом в сыновнюю одежду, обнял руками тело, словно хотел удержать, спасти или спастись. Но видимо не время еще было остановиться полету сына. Он дальше летел, сквозь землю, к иным пределам. Только одежда, лира да красный плащ остались лежать на земле.
— Тьма здесь, мама, тьма! Не оставь меня одного! — закричал Эвфорион из глубин земли.
Вскочила Елена, встала во весь рост:
— О царица подземная, Персефона, прими меня с мальчиком!
Фауст бросился к ней, стал ее обнимать — это чудо, эту радость и эту боль, которая и на вершине горя не утратила красоты, и в последний миг, на краю помрачения, понял, что не в лице и теле — настоящая красота! Елена беззаветной любовью своей прекрасна, ее любви и смерть бессильна творить пределы! Не столько красоты, сколько любви ее совершенной искали люди. Фауст понял: удержать ее он не в силах, теперь она — не жена, а мать.
— Прими меня, прими, Персефона! — говорила Елена.
Фауст чувствовал, как изчезает, утрачивается она из его рук. Только одежда белая остается. Он хотел было и одежду выпустить, но форкиада оказалась рядом.
— Одежку-то придержи! Пригодится еще одежка божественная! А то демоны утащат — раз-два!
Платье Елены вдруг сделалась белым облаком, окутало Фауста и поднялось вместе с ним высоко над землей. В другие края его понесло, в другие времена.
— Свидимся еще с тобой, свидимся! — крикнула вслед Фаусту форкиада.
Кривляясь и бормоча, старуха схватила плащ и лиру Эвфориона и побежала в пещеру прятать.
— А чего! Сгодится! Вещички гения — хорошая награда поэтам! — кричала она троянкам. — Таланты я раздаривать не могу, не имеется у меня талантов. А вещичкой наградить можно. Бездарность — она вещички любит.
Троянки смотрели на все, что произошло, и не знали, плакать ли им, бежать ли куда теперь... Они хотели ждать форкиаду, но та из пещеры не возвращалась. И тут заговорила Панталида:
— А ведь заклятие Эрихто, этой фессалийской грязнухи, оно ведь снялось! Ведьма нас вместе с мифами вызвала, но без царицы нет и мифа, а значит и чарам конец! Одна нам осталась дорога — за царицей, в подземное царство!
— Под землю? Не хотим под землю, — запричитали троянки. — Зачем мы там царице нужны? Будем там пищать, как летучие мыши! Призраками шарахаться в темноте!
— Не хотите? — нахмурила брови Панталида. — Нет вам имени тогда, нет прозвания! Я останусь верна царице, и верность спасет от забвения мое имя! Ведь не только заслугами, но и верностью имя живо! — Она осмотрела своих подруг, как бы прощаясь с каждой, и проговорила, уходя под землю: — Стихиям вверьте свою судьбу, с их безымянностью слейтесь, с их бесконечностью сдышитесь на веки вечные, навсегда!
— Не пойдем под подземные своды! — радостно галдели троянки — Лучше быть безымянным духом при свете, чем с именем под землей! Будем детьми Природы!
Одни из них сразу же потянулась к деревьям, женщины листики стали целовать, прижиматься к ветвям. И диво-дивное с ними совершалось: они сплетались с листьями и ветками, и разносились вокруг последние слова женщин и первые шорохи новых листьев и новых ветвей.
— В тысячи веток мы будем гнать соки жизни, за цветением будем следить и за созреванием плодов! А потом придут люди и, собирая фрукты, склонятся перед нами в почтении до самой земли, как будто мы божества!
— Как хотите, сестры! — отзывались другие троянки. — А мы притиснемся к скалам, прижмемся к водам, и птица пропоет или пастуший рожок, человек ли крикнет или прогремит гром, мы все повторим раз и два... хоть сто раз повторим тот звук! Эхом станем.
Не досказали женщины своих слов, переменились в бесплотную чуткость. То ли «станем», то ли «канем» слышалось по горам, нельзя было разобрать.
— А мы с гор побежим вослед ручейкам-ручеечкам, в речки попрыгаем быстрые, в водопадах зашумим-разгуляемся! — заговорили другие женщины и скатились в ручеек, словно слезы, и слова их неотличимы стали от пения вод. — Между холмами побежим далеко-далеко, в край, где дома стоят, где сады цветут, где по речным берегам кипарисы нацелены в небо!
Осталось под дубами совсем мало женщин. Они осмотрелись кругом и увидели в отдалении холм, увитый виноградной лозой.
— Мы лозой станем, — заговорили они, — винодел вырастит виноград, и сделают люди вино! Переселимся в вино и будем заплетать языки, отзываться в удалых песнях, и в стаканах будут поднимать нас люди выше своих голов!
Когда между стеной и пропастью никого уже не осталось, форкиада вышла из пещеры, осмотрелась, не прячется ли кто под кустом, и стала сбрасывать с себя старушечьи тряпки, а заодно и обличье сбросила. И снова явился на свет Мефистофель.
— Вот и кончилась классическая колдовская ночь! — сказал черт. — И все последствия ее кончились. — Мефистофель вздохнул и сплюнул: — Снова — Фауст, Фауст, Фауст...