По мощеным улицам старого города мимо ратуши и храма, мимо фонтана с каменным лебеденком и снова по улицам без остановки прошагал усталый пожилой человек с заплечным мешком. Он явно спешил, верно, потому, что солнце клонилось к закату.
Путник вышел из города, миновал огороды, овсяное поле, сосновый бор, и поднялся на холм, который здесь как бы царил над округой. Там, на холме, под широкими темными липами спрятался маленький домишка, а выше домишки, на самой вершине холма, белела часовенка с колоколом и деревянным крестом, видная отовсюду, даже из дальнего далека.
— Ничто не изменилось! — бормотал путник. — Все — то же, но живы ли старики?!
Он подошел к самым дверям замшелого домика, поднял руку, чтобы постучать, но тут окликнула его полушепотом беленькая старушка, которая шла по тропке от огорода с пучком редиски и огурцом.
— Не стучи, милок! Старик мой вздремнуть прилег. Пускай спит! Труд его короток стал, а сон — долог.
— Она подошла поближе, не узнавая, да и не пытаясь узнать пришельца, мол пришел, значит мы, старики, нужны, а нужны — то и славно!
— Матушка, а ты меня не признала! — проговорил путник. — Неужель позабыла, как отварами отпаивала, как кашками откармливала? Ведь меня к вашему холму волны выбросили! Неужели забыла? Матушка Бавкида, а!?
Старушка подошла близко-близко, путник даже ощутил, что вся она пропахла огородными травами. Она всмотрелась в него ослабевшими глазами, и заметно было, что нелегко дается ей труд — смотреть.
— Ой да как же забыла!? Помню! — во весь голос пропела старушка, хоть и не вполне было ясно, в самом деле разглядела она в госте знакомца или не хочет казаться слепой и беспамятной.
После возгласа ее слышно стало, как в доме бухнуло и закашлял старик.
— Кого же это нам Бог послал? — проговорил он за дверью, и тут же показался на пороге — весь белый-белый, словно старческая кожа не в силах была держать цвет.
— Папаша Филемон! — поклонился путник. — Я — тот, которого ты из волн тащил, добро которого спас! Я — тот, который благодаря колоколу вашему из пучины выбрался в бурю! Никогда не забуду, как плыл я на звук в темноте!
Путник вспомнил свое давнишнее несчастье, сколько товарищей потерял и заплакал, и засмущался своих слез.
— Помню тебя, милок, помню! — успокаивала матушка Бавкида, а папаша Филемон покачал головой:
— Ведь таких тут бывало! И вытаскивали, и выхаживали. А теперь уже, видно, тому не бывать!
Путник хотел свое имя произнести, но что скажет им его имя? Пусть он будет путник для них и гость, которых много тут видимо спасается и приходит благодарить! Ведь и у старичка со старушкой не собственные, но вечные имена, данные людьми за любовь их и доброту. Филемон и Бавкида — имена греческих образцовых супругов, которые так любили друг друга, что больше всего на свете боялись умереть поврозь. Однажды под крышей их домика нашли приют боги и отблагодарили старичков за гостеприимство: послали им долгую жизнь и одновременную смерть, а потом превратили их в дуб и липу. С той поры обо всех любящих друг друга старичках супругах так и говорят: Филемон и Бавкида. И всем ясно, о ком говорят и что имеют в виду.
— Да ты заходи, милок, в дом! Чего стоять! — поклонилась путнику матушка Бавкида.
Путник вытер слезу, перекрестился на часовню и сказал:
— Позвольте-ка мне до заката на море взглянуть, на место, где едва с душой не расстался!
Матушка Бавкида хотела возразить, но папаша Филемон показал рукой, чтоб молчала.
— Ступай, милок, посмотри!
Путник снял мешок, на порог его положил и пошел к часовне.
— Ты в садике накрой стол. Сегодня тепло, в садике посидим! — сказал Филемон Бавкиде и добавил, глядя на путника, который взбегал по тропинке вверх: — Он глазам не поверит, что моря нет!
Путник вышел к часовне, ожидая увидеть вечно играющее с солнечными лучами, дрожащее, как человеческие глаза, море, но увидел зеленые сады, каналы, домики с красными черепичными крышами, пруд и сияющий стеклами и изразцами дивный дворец, настолько прекрасный, что гладь пруда шелохнуться боялась, чтобы не исказить отражение его совершенных линий. Море тоже было, но далеко, у самого горизонта; впрочем, видны на нем были белые паруса.
Филемон подошел к путнику сзади, выждал время, чтобы путник наудивлялся всласть, и, довольный, словно подарок преподнес гостю, проговорил:
— Вот такое тут содеяла твердая человеческая рука! Пришел мудрый человек, призвали работников и выстроили плотину, урвали у моря землицы. Где волны гуляли, теперь — сады!
Путник не знал, что думать, что говорить.
— Жаль, что я уже стар был, никак не помог, — добавил Филемон. — Смотри, как хорошо здесь теперь! Раньше только несчастье сюда людей заносило, а теперь корабли в порт спешат, как птицы в гнездо.
Они сошли по тропинке в сад, уселись за стол, на который Бавкида поставила ужин, путник вытащил из мешка угощение, и до самого заката хозяева рассказывали о том, как мощная человеческая рука отодвинула море, какой там по ночам стон стоял, огни мерцали, а утром — глядь! — плотина. На другое утро — канал!
— Нечистое дело, — приговаривала Бавкида. — Бесова работа!
— Какая же бесова, если Его Величество император через герольдов оповестил, что весь берег отдается под эти дела, — роптал Филемон. — Где ж тут бес? На месте дворца там лагерь был для землекопов. Трудились люди, вот и дело сделали. Великое дело! И где ж тут бес?
— Для кого же выстроили такой дворец? — спросил путник.
— Известное дело, для хозяина! — отвечал папаша Филемон. — Он и нас звал перебраться к нему на морское дно, дом предлагал богатый, сытную жизнь обещал.
Папаша Филемон посмотрел на свой домик, который под липами совсем обомшился: даже не разберешь теперь, камень там подо мхом или дерево.
— Домик ему наш приглянулся! — сердилась Бавкида. — Как хочет, так и ворочит! Всяк чтоб к нему — с поклоном! Горку нашу ему подавай! Чтоб окрест, как сыч, зыркал! Не живать нам на морском дне! На горке жили, на горке и помирать!
Матушка Бавкида разорделась, и голос помолодел.
— А в колокол-то еще звоните? — спросил гость.
— Звоним, звоним! На закате и звоним, как привыкли. На колени встанем, звоним и молимся Богу, — сказал Филемон. — А он старый, наш Бог. Очень старый.
— Вместе сегодня помолимся, — сказал гость, и сделалось ему грустно-грустно.