Слепец

Линкей стоял на башке и смотрел в ночь. Высокие звезды стайками гуляли по небу, темные сады притаились вокруг домов, мостовая поблескивала, как рыбья чешуя. Вода в канале играла с отражением портового огонька: растягивала в полосу, сводила до точки, а то и пыталась утянуть за собой под мост. За плотиной, слышно было, шаркало море.

Хорошо было Линкею! Вся жизнь его была в том, чтобы видеть Божий мир, все это дивное диво — подзвездные небеса, поднебесные дали. И напитанная красотой душа отзывалась на нее тихой песней.

Вдруг тревогой потянуло со стороны холма. Глаза и уши не ведали еще ни о чем, но душа почуяла стойкий сквознячок боли. И вот искорка прорвалась, взлетела и тут же погасла, за ней — другая искорка, третья. Пламя выметнулось под самые липы, и ветки скрючивались, не успев увернуться. Листья шипели, корчились и дули на огонь белым паром.

— Беда! — закричал Линкей и схватился за рупор. — Беда! Пожар!

Но кто же потушит пожар на горе, где воды в источнике в день набирается не больше ведра!

Поздно уже было кричать. Видно крыша рухнула в домике старика и старухи. Столб огня уверенно возрастал, и липы загорались — несмело поначалу: тлея, дымя, искрясь. Огонь становился крепче, наглее: облапывал, ощупывал, влизывался в подмышки сучьев, сокровенные дупла высвечивал напоказ, гнездышки птичьи выворачивал наизнанку, похохатывал, повизгивал и плясал, вьюливал под зеленый покров, в самую деревную душу. И вот отгорела отклоненная часть ствола и рухнула на часовню, и часовня вспыхнула, как будто и не каменная была. Колокол только ухнул и замер на полувздохе.

Странный, недолгий то был пожар. Линкей плакал и с ужасом смотрел на огромные раскаленные угли, в которые превратились липовые стволы: торчали из холма, словно адские пальцы, и медленно оседали, как будто их вбирала в себя земля. Живы ли, живы ли Филемон и Бавкида?

Больно было Линкею смотреть и видеть! И не помочь!

Фауст услышал дозорного и поспешил на балкон. Пламя на холме гудело, злясь, и отражалось красными всполохами в пруду и канале, языки его как будто высовывались из воды и пробовали дворце на вкус: лизали изразцы и стекла. Яблони при вспышках, казалось, отпрыгивали от дворца. Багровые лебеди пролетали вбок, и, словно проклиная кого, кликушествовали кровавые цветом чайки.

Фауст слушал, как ругается и плачет Линкей, а сам не мог ни ругаться, ни плакать. Ему хотелось, чтобы поскорее там все сгорело, чтобы завтра же начали строить дворец и башню.

— Бесконечность видеть хочу, бесконечность, и чтобы взгляд не тыкался в эту гору, — бормотал себе под нос Фауст и улыбался.

Его зеленый халат коричневым казался при красном свете, будто коркой кровь на нем запеклась, но Фауст уговаривал себя, что старики приживутся на новом месте и со временем все ему простят, как бывало и другие прощали. «Я им лучшее дам, чем они имели!» Но все же поднывало что-то внутри.

— Хозяин, хозяин! — закричал под балконом с мостовой Мефистофель. — Мы к тебе галопом!

Черт сдернул шляпу с головы и поклонился Фаусту. За его спиной были трое сильных, которые хоть и кланялись весьма усердно, но шляп не сняли.

— Не очень хорошо сегодня получилось, честное слово! — горланил черт. — Вот и товарищи мои подтвердят!

— И в самом деле, не совсем все удачно, хозяин! — все трое опустили глаза.

— Так в чем же дело? — спросил Фауст.

— Мы стучали, стучали, а они не открывают. Мы на дверь надавили, а дверь — гнилье, — орал Мефистофель. — Когда дверь рухнула, мы вошли и давай их упрашивать! Мы упрашиваем, они — ни слова! Берем старичка со старушкой за шиворот, да под белы рученьки просим вон! А они возьми да дружненько и помри в момент!

Мефистофель развел руками.

— Там какой-то посторонний человек оказался. Обидел меня: по уху свозил кулаком, — заговорил Задируха. — Ну, я твой солдат! Разве я дамся! Я на него со шпагой, а он на меня с кочергой!

— И плакали бы мы сейчас о Задирухе, не наткнись тот малый на Обирухину шпагу! Из-за этого малого и дом загорелся! — густо пожаловался Недаюха.

— Отчего пожар? — спросил Фауст.

— Я этого пришельца на печку бросил, а печка и развались! — искренне удивился Обируха. — А там сноп соломы лежал, на котором пришелец у печки спал. Так он с этим снопом и не расстался. — Обируха махнул рукой и замолчал.

— Солома вспыхнула, и липки сгорели! — заключил Мефистофель. — И домик сгорел, и хозяева вместе с дымом вознеслись в усадебку еще выше собственной, потому что не хотели жить на морском дне.

— Будьте вы прокляты все, разбойные рожи! — прохрипел Фауст.

— Плохой у нас хозяин, право слово! — заорал Задируха. — Я чуть не погиб, а он лается!

— Только на себя и надейся, бедный беззащитный солдат! — поплакался Обируха, а Недаюха махнул рукой и крякнул:

— Пошли отсюда прочь! Никому мы, горемычные, не нужны! Хозяин бранью благодарит, пинками ласкает.

Все трое выругались, кто как мог, и исчезли во тьме. Мефистофель надел шляпу и внимательно присмотрелся к Фаусту. Подобие улыбки скривило его дерганые губы, удовлетворение было во взгляде. Он ударил кулаком в ладонь, словно удачу припечатал, и втер ее в ладонь, втер. И пошел потихоньку от балкона прочь.

— Поторопился я слишком со стариками! — пробормотал Фауст.

Он смотрел на дотлевающие головни, над которыми собиралась тьма, густая, непроглядная, и на душе была горечь.

Вместе с пожаром угасли все огни ночи. Мощный мрак навалился на землю, на дома ее и сады, и тени яблонь зияли, как прорвы. И снова, как когда-то в своем кабинете, Фауст почувствовал, что заколебалась реальность, прореха разверзлась в бытии, через которую видно стало мироздание во всей невыносимой для людского разума полноте.

Тени тьмы числом четыре выпутались из черноты яблонь, тени мрака числом четыре прошли по дорожке сада, четыре седовласые старухи, закутанные в тени тьмы, встали у двери дворца.

— Я Пороком зовусь, — проскрипела первая старуха, и видно стало, что она велика.

— Я — Вина, — потупилась вторая, и ясно стало, что виноваты все, но винящихся мало.

— Я Заботой зовусь, — медленно молвила третья, и понятно стало, что она сильна.

— Я — Нужда, — обронила четвертая, и была она больше всех и сильнее всех.

Четыре старухи тронули дверь, но дверь не открылась.

— Богатый человек тут живет, — проговорили разом все четыре. — Нам сюда хода нет!

— При богатстве не быть мне ничем, лишь тенью, — пожаловалась Порок-старуха.

— Богатый виноват не бывает! Вина не пристает к богачу! — погоревала Вина-старуха.

— И мне у богача не успеть! — затужила Нужда-кручина. — Никакой нужде не прикончить его запасов!

— Не пройти вам, сестры, сюда, не пройти, — сказала Забота. — А передо мной любой кроток: богач согнется и бедняк скрючится!

Забота пристроилась к замочной скважине и втянулась внутрь, только ее и видели.

— Сестрички мои седовласые, пойдемте-ка отсюда, — позвала Порок-старуха.

— Я с тобой буду, рядышком, — притулилась Вина-старуха к порочной сестричке.

— А мне судьба — идти по пятам, — сказала Нужда-старуха.

-Тучки по небу ходят, — пропели старухи, — звездочками питаются. Глянь-ка, Нужда-кручина, кто там во тьме чернеется? Издалека братишка близится, долго пришлось ему к этим дверям шагать. Вот он идет: Смерть-кончина!

И пошли старухи прочь, с темнотой слились.

Фауст смотрел на них, пытался их разглядеть, но не смог никак. Не для человеческих глаз такие мраки, не для людских ушей подобные речи. Только и заметил, что пришли четыре тени, а ушли три, да из разговора до него донеслось про Нужду-кручину и Смерть-кончину.

— Все мне призраки видятся, — проворчал Фауст. — Никак не избавлюсь от этих бредней! — Он шагнул туда-сюда по балкону, плотнее запахнул полы халата, словно укрыться хотел от тягостных воспоминаний: как духов призывал, заклинания в книгах вычитывал и радовался, словно находил драгоценные камни. — Никак на волю не вырвусь! Кошмары держат меня в плену! — Он посмотрел на звезды, которые заволакивал черный мрак, и подумал о том, что нет ничего выше и интереснее самой Природы! Ради познания Природы стоит быть человеком. — Не сейчас я в темноте. Тогда я был в темноте, в те далекие годы, когда проклял я весь белый свет! Проклял, проклял, проклял! И тут же духи явились, суеверия начались, закружилось все, завертелось!

Скрипнула балконная дверь, и Фауст спросил:

— Есть тут кто?

— Следует ответствовать: да, — проговорила Забота.

— И кто ты такая?

— Вот я.

— Удались! — сказал Фауст.

— Мое место здесь. — Старуха стояла твердо, как будто камень была, а не черная тень.

Фауст вскипел, но тут же умерил гнев: «Только бы не унизиться, заклинание не сказать!»

Старуха словно бы и не заметила гнева Фауста. Она продолжала говорить ровным голосом, словно из бесконечности в бесконечность тусклым голосом перекладывала слова:

— Ушами-то меня, может быть, и не услышишь, но до сердца мне путь недолог! Не ищут меня, но находят, проклинают, но льстят. — Старуха помолчала и спросила: — Заботы, что ль, не знавал?

— Нет, не знавал я заботы, — поднял Фауст к небесам седобородую голову. — Летел я по свету: приятное брал, дурное по боку пускал. Что не шло в руки, то брошено. Что хотел, то и достигал, опять хотел и снова своего добивался. В начале бурной была моя жизнь, а теперь я стал мудрее, спокойнее. — Фауст говорил старухе, но как бы и самому себе. Не то, чтобы образы вспоминались, но ощущения старые, и даже не они, но их знаки: знак боли когдатошней, знак печали, знак радости, знак несчастья, после которого не хотелось жить. — Я знаю теперь, как все вертится на земле, — тихо проговорил Фауст, и осознал, что ему и в самом деле известно все. — Ничего потустороннего для нас нет! — голос Фауста окреп, словно открытие совершал он на склоне лет. — И кто на ту сторону устремляет взгляд, тот дурак! Себе подобного среди облаков не сыскать! — Фауст говорил, а старуха медленно начала к нему приближаться. — Этот мир — не глухомань для сильного человека! В вечность-то, в вечность зачем человеку таскаться? Бери, что знаешь, на чем стоишь. Сильный человек идет себе сквозь колдовские видения дальше, горем заходится, от счастья замирает и вечно собой недоволен!

— Так и я про то же! — угрюмо говорила старуха. — Про вечное беспокойство. Мне ведь только взять человека за хохолок, он будет недоволен всем белым светом: и солнце ему — не круглое, и луна ему не светла, еды — много, а есть подождет, денег — море, а он назавтра копит. Все хорошее у него — завтра будет, но никогда не настанет завтрашний день!

Старуха близилась и близилась к Фаусту, так что Фауст попятился.

— Пошла ты отсюда прочь со своим вздором! — сказал он твердо.

Но старуха словно бы и не слышала вовсе. Она продолжала перекладывать свою речь из вечности в вечность, а сама приближалась и приближалась...

— Кого забота подкусила, тот полушажочками пробирается, все для него вкривь, да вкось! Сам себе и другим он в тягость! Все-то он стремиться должен, бежать, а сам на месте стоит. Труп для пекла!

Старуха подошла уже совсем близко, Фауст даже дыхание ее слышал, запах затхлый ее ощущал. И слова ее добирались до неких важных глубин его существа. Как будто правду она говорила, и не просто правду, но про него — правду!

— Проклятые, бездушные призраки! — выдохнул Фауст и осознал, как больно ему, как страшно! — Сколько способов у вас, чтобы пришлепнуть, раздавить человека! Но я не дамся тебе, Забота, не дамся!

— Ну так узнай, насколько я сильна! — сказала старуха и вплотную приблизила к нему лицо. — Люди всю жизнь незрячи, а ты перед концом прими слепоту, Фауст!

Старуха дунула в его глаза и тут же исчезла, и весь мир исчез вместе с ней.

Фауст оторопел. Он долго стоял на своем балконе, вправо смотрел и влево, поднимал голову вверх, но ни звезд не видел, ни дальнего портового огонька. Он руки подносил к лицу, но не видел собственных рук. Некая жалость по утраченном зрении мелькнула было в душе, но тут же смешной показалась жалость. «А что такое я видел вокруг себя, о чем мне теперь жалеть? — хмыкнул Фауст. — Зачем мне окружающие огни, пожары, дали, которые я собирался озирать с холма, если горит во мне внутренний свет, и этого света вполне достаточно, чтобы осветить жизнь! Мне мысли мои воплотить надо! Сила не в том, чтобы видеть, но чтобы приказания отдавать!»

Он сделал шаг к ограде балкона, взялся за нее руками и закричал:

— Вставайте, массы рабочего люда! Берите лопаты! Всем до единого отныне предписан суровый труд, и наградой за него будет всеобщее счастье! Мы совершим величайшее дело! Один дух для этого нужен и тысячи рук! Дух — мой! Руки — ваши!

И в самом деле, послышалось Фаусту, завозились в саду людишки, забегали; лопаты в землю врезаться начали, говорок трудовой донесло до начальственного слуха, приятный сердцу повелителя говорок. Фауст постоял на балконе, но ближе хотелось быть к людскому труду, к запаху пота, к ругани, толкотне. И ощупью, по перилам и стенкам, натыкаясь на диваны и стулья, ощущая пальцами студеные зеркала, начал Фауст пробираться вон.

Тучи затянули ночное небо, ни звездочки не сияло на небесах, и даже портовый огонек захлебнулся тьмой. Давно ушел с башни Линкей. В полной тьме по саду прошли лемуры — высохшие скелеты непогребенных людей, жилы с костями, обтянутые гнилой кожей. На здешних стройках столько погибло народу — от голода, болезней и пьяных драк! Кого в плотину зарыли, кого в море бросили, а кого закатили в канаву под куст. В руках у лемуров были лопаты, мерные цепи, колья, уровни и кирки. Некоторые носилки тащили, иные волокли тачки.

— Сюда идите, сюда! — командовал Мефистофель.

И лемуры двигались за ним, приговаривая:

— Все у нас при себе, господин ты наш! Вот и ведра, слышишь, гремят! Сделаем работку, как положено! Расстараемся! Только факелок все же надо запалить на всякий случай, чтобы не ошибиться, чтобы ровненько вышло, гладенько! Так как же насчет факелка?

— Зажигайте, зажигайте, — милостиво согласился черт.

Вспыхнули огни, зачадили, копоть черными хлопьями полетела в ночь. Не столько света, сколько страху нагнали на всю округу: яблони затрясли головами, тени от лопат заметались, словно оторваться хотели и ушмыгнуть. Один Мефистофель не отбрасывал тень — всю черноту при себе держал, весь мрак.

— Мозги-то выгнили у нас, призабыли мы, зачем пришли и что делать, — прошептали лемуры. — Ты бы распорядился, господин, а то мы не знаем. Землицы, что ли, надо новой приобрести или как? Мы ведь вон сколько землицы у морской воды оттягали!

— Нет, нет! — замотал головой Мефистофель. — Никаких плотин больше не надо. Могилу будете рыть — то, чего вам самим не досталось. Тут одному повелителю из дворца в яму пора переселяться! — Мефистофель расхохотался и руки потер: — Вот такой глупостью все на свете и завершается — от мелочи по великий подвиг!

Лемуры захехекали, растянули гнилые губы, мол понятно, повелитель, куда как ясненько все! Прыгал молодой человечек на резвых ножках по веселым местам, а старость клюкой его, да по цветущему здоровьичку — хвать!

— А тут, пожалуйста, могилка свеженькая. Извольте, ваше благородие, местечко занять, — заскулил лемурчик с желтыми усами и без ушей.

А другой скелет, у которого был пробитый череп, так заржал, что скула отпала. Он поднял ее, приставил на старое место, веревочкой привязал и снова в смех:

— То-то старикашечка удивится: чего это, мол, могилки открытыми держат!

— А это мы, заботные, подгадили! Мы, мы, мы, — загалдели остальные лемуры и принялись копать, аж пар пошел от лопат. — Пусть он врюхается! Пусть! Споткнется и врюхается! И на вечное место определится. Повелитель, понимаешь! Душа у него одна на всех!

В дверях дворца появился Фауст. Он стоял у двери и слушал, как позвякивают лопаты.

— Музыка труда! — произнес он, словно пробуя эти слова на вкус: сладкие слова! — Толпы трудятся, толпы вступили в борьбу, — бормотал Фауст и ему казалось: он видит, как растет насыпь, как волны беснуются, сбить хотят преграду, смести, за собой утянуть в морскую пучину. В последние годы он видел это тысячи раз.

Мефистофель смотрел на Фауста и смеялся:

— Много ты выстроил, Фауст, много! Тем веселее будет Нептуну крушить! Треснет волной сразмаху, и всем твоим игрушечкам — крах! Недаром Нептуна морским чертом прозвали!

— Эй, смотритель! — позвал Фауст.

— Здесь я, — отозвался черт.

— Ты тут, смотри, не жалей трудов! — голос Фауста был решителен и тверд. — Собирай на работы всех: нищих, бездомных, бродяг, крестьян разоренных, батраков работных, детей безродных, бабье гулящее. Всех, кто лопату в руке удержит. Сули им златые горы, турусы на колесах и румяные пироги! Пусть себя не щадят! Не жалеть человеческий матерьял! И каждый день докладывать мне, какова длина и глубина рва!

Мефистофель расхохотался беззвучно, мол никакой тут не ров! Тут последний твой кров! Но Фауст не видел его и не слышал.

— Стоячие воды надо отвести! — горячо заговорил Фауст. — Очень много тут гнилых вод! Мое последнее великое дело: расчистить место для миллионов, для человеческих масс. При плотине жить — не побездельничаешь — опасно! День и ночь следи, чтобы не размыло! И пользуйся плодами трудов!

— Фауст представил себе, какие тут будут плодородные поля, какие расцветут сады, какие люди заселят эти места — свободные трудовые люди, достойные того зеленого рая, в который он превратит весь край! Пусть за плотиной беснуется море, пусть сотрясает людское творение, пусть весь народ здешний сбегается латать дыры.

— Вот она — последняя мудрость, — пробормотал Фауст, — только тот достоин свободы и жизни, кто должен каждодневно завоевывать и свободу, и жизнь. — Фауст стиснул кулаки, поднял к груди и потряс их перед собой. — Опасность должна быть у людей, пусть все — от мала до велика — этой опасности противостоят.

Фаусту казалось, что он прозрел, но прозрел в совсем другом мире, в другом краю, среди совсем других людей, которые шли мимо, кланялись ему и улыбались. Все сегодняшние люди, люди кабаков, церквей, казарм, университетов, дорог, базаров, цехов, дворцов, не более, чем жалкое удобрение для того чудесного сада, который раскрылся вдруг перед Фаустом. И он дотянулся до него внутренним взором, через всю ничтожную человеческую возню — дотянулся и разглядел.

— Вот какой народ хотел бы я видеть, — сказал Фауст твердо, и голос его был молодым-молодым. — Свободный народ! На свободной земле! Вот тогда сказал бы я бегущему мигу: продлись, миг, ты так прекрасен! Остановись, время, ты достигло цели своего бега! Это и был бы след от моих земных дней! Такому следу не суждено кануть в вечность!

Фауст никогда еще не переживал ничего подобного. Ему ясно стало, что это предчувствие всеобщего счастья и есть самый высокий миг его жизни, ее вершина, за которой не было уже ничего.

Дыхание Фауста остановилось, одна рука сжалась в кулак, вторая вцепилась было в дверной косяк, но не удержалась. Лемуры подскочили к нему и положили на землю. На лице Фауста застыла улыбка счастья, а седая борода лежала на груди, как меч.

Мефистофель смотрел на него и качал головой.

— Ни радостью его было не взять, ни счастьем. Представит себе картинку и очарован! Последним поганым пустым мгновением соблазнился, удержать захотел! — Мефистофель как будто обиделся на Фауста. Столько он для него дел переделал, а прекрасной Фаусту показалась такая чушь! — Мощно он мне противостоял! Но время — всему владыка! Старик простерт. Часы встали.

— Встали, встали! — заговорили лемурчики и головами закивали. — Можно сказать, молчание полуночи! Стрелочки смежились!

— Да, — сказал Мефистофель. — Свершилось дело.

— Свелось на нет, — тихо произнес желтоусый лемур.

Мефистофель повернулся к нему и погрозил пальцем:

— Это глупо сказано. Почему «свелось на нет»? «Свелось на нет» и «полное ничто» ведь одно и то же! — Черт засмеялся и щелкнул желтоусого по башке. — Всему сотворенному, всем этим садам райским, плотинам, — одна судьба: стать ничем!

Черт прошелся вокруг лежащего Фауста, словно споря с ним, словно видение, которое увлекло Фауста в небытие, носилось еще в воздухе и видно было черту.

— Свелось на нет, — повторил Мефистофель, прицеливаясь к фразе, как бы половчее с ней распорядиться. — Какой же тут нужно прочитать смысл? А? — спросил он желтоусого лемурчика, и лемурчик склонился перед ним, как чести ожидая очередного щелчка. — Смысл тут должен быть столь прекрасен, как и небытие! — Черт еще раз присмотрелся к видению прекрасного сада, которое и не собиралось исчезать из воздуха, словно пожелало остаться в веках независимо от того, кто его придумал. — Мотается, понимаешь, по кругу, притворяется сущим! А мне вот нравится вечная пустота! — заорал черт так, что лемуры попятились и попадали в страхе.