Бес

Фаусту хотелось работать. Прогулка укрепила и освежила его. Только что пережитое ощущение высоты и в душе открывало дальние дали. Казалось, сейчас явится нечто новое, небывалое, отчего, как от высоты, захватывает дух. Доктор даже не заметил, как был смущен и обеспокоен Вагнер, который собрал пожитки свои и, на ночь глядя, куда-то ушел. Фауст высек огонь, зажег свечу и вдруг понял, как рад он одиночеству и покою. Только пес ластился к ногам и отвлекал от сладкого чувства, которое громоздилось в душе.

— Ну что тебе надобно? — спрашивал Фауст и гладил песью голову, гладил. — Спать, верно, хочешь?

Фауст осмотрелся: где бы ему приютить беспокойного гостя, и положил подушку свою у печи — все равно самому не спать. Пес, однако, никак не желал укладываться. Он все крутился у ног хозяина, скулил и даже пытался лаять.

— Не шуми, — уговаривал доктор пса, — мне работать нужно, а ты мешаешь!

Пес утих ненадолго, но потом снова забеспокоился, и его ворчание напомнило ту тревогу, от которой Фауст бежал, которой он страшился, потому что не было от нее житья.

«Труд, труд и труд, — твердил Фауст то ли самому себе, то ли пуделю. — Забыться в труде!»

Доктор взял свечу и пошел с ней к полкам, где у него были самые нужные книги и самые важные записи. Еще вчера казалось возможным найти спасение в Нострадамусе, а сегодня рука сыскала Евангелие — древний фолиант на греческом языке. Фауст давно уже начал переводить его на немецкий, на язык этого пьющего и пляшущего народа.

«Греческую трагедию читаете?» — вспомнились доктору слова Вагнера, и он усмехнулся: в самом деле — трагедия. Трагедия Бога в образе человека. Трагедия Учения, которое прячут от народа в латынь, в толкования, в обряды. Фауст перевел уже Матфея, Марка, Луку и сегодня раскрыл книгу на Иоанне.

— В начале было Слово... — прочитал доктор знакомые с детства слова. Потом по-латыни произнес их и попробовал на немецком.

Фауст вслушался в этот простонародный звук, еще раз произнес, словно тропинку протоптал. Он устанавливал фолиант на подставке, рядом пристраивал свечу, а сам повторял и повторял на все лады новоявленный стих, и стих этот как бы сбрасывал с себя обыденность звука, обнажая потрясающую отвагу писателя постичь умом начало самого Бытия.

«Неужели все Словом и началось? — с некой оторопелостью подумал Фауст. — Ведь его кто-то должен был произнести. Да и что есть Слово? Звук, звук и звук... Нет, я не могу поставить Слово в начало! Нельзя придавать ему столь высокий смысл. Скорее здесь будет на месте Разум, ведь Разумом все движется на земле».

Фауст надолго задумался, а потом решительно произнес:

— Однако все Сила движет — слепая и безрассудная. Так будет верней. — Рука его потянулась к перу, но замерла на полдороге: — Коли Бог — Творец, значит Творчество было вначале. Действие, дело! Вот истина на вечные времена!

Фауст уже хотел писать, но пес вдруг залаял громко и зло, а потом заскулил, вытянув к двери черную морду.

— Это уже слишком! — возмутился Фауст. — Я буду вынужден прогнать тебя, хоть ты и гость!

Он поднялся, чтобы исполнить угрозу, но тут же отпрянул в ужасе: красавец пудель неожиданно стал расти, раздаваться в боках. Он стремительно превращался в нечто отвратительное и большое, похожее на крокодила, но с ужасными огненными глазами.

— Вот оно что! — воскликнул доктор и стал бормотать заклинания: — Саламандра, Ундина, Сильфида, Кобольд, духи огня, воды, воздуха и земли, помогите — спалите, утопите, развейте или сгноите это видение!

Но ничуть не помогло заклинание. Пудель рос, рос и рос. Он стал огромным, как слон, и занял собой почти весь кабинет. А за дверью... Что творилось за дверью! Там выли и стонали духи, словно буря какая пыталась ввинтиться в щель. В беспорядочном мерзком вое можно было расслышать — мол нашинец там попался, и нужно его выручать!

То, что было пуделем, вдруг покрылось туманом и исчезло.

— Я крестом тебя, я молитвой тебя! — восклицал Фауст. — Пади к моим ногам, а то худо будет!

И развеялся туман, и вышел из-за печи человек, одетый бродячим студиозом.

— Что за шум? Шумим, говорю, чего?

Фауст открыл от удивления рот, а потом вдруг весело захохотал:

— Бродячий школяр в шкуре пса!

Существо сняло шляпу с пером и сделало нечто среднее между прыжком и поклоном.

— Приветствую мужа столь ученого и почтенного, который заставил меня, однако, попотеть.

— Как звать тебя? — спросил Фауст.

— Вопрос, я бы сказал, странный и даже мелочный в устах глубокомысленного человека, всегда смотрящего в самую суть и слово, как оказалось, презирающего!

В речи школяра слышно было вихляние, некая удалая наплевательская шаткость, но глаза смотрели прямо и строго, и не просто было Фаусту выносить этот взгляд.

— Я к тому, — объяснился Фауст, — что имя вашему брату дается по должности.

Школяр встал в позу римской статуи и отчетливо продекламировал:

— Я часть той силы, которая извечно хочет зла, но все ж творит добро.

Фауст поморщился ввиду столь безвкусной высокопарности, сел в кресло и медленно, словно ученику своему, произнес:

— А без загадок бы ты не мог?

Школяр пристроился на краю стола и просто сказал:

— Я — дух отрицания. Весь белый свет отрицаю, то есть творю зло, чтобы вместе с белым светом зло навсегда исчезло и осталось добро — тьма. Я, собственно, то, что вы зовете бедой, порчей, пороком. Я из этого состою.

— Толкуешь о части, а стоишь передо мной целиком, — возразил Фауст, не зная, с чем этого духа соотнести, чему уподобить.

— Истинную правду говорю тебе, доктор. — Голос школяра был серьезен, и неким гулом отдавались его слова, словно не в комнате они прозвучали, а в несоизмеримо больших пространствах и временах. — Лишь человеку свойственно считать свой глупый мирок за целое. Я же — часть части, которая была до начала мира. Я часть еще той тьмы, которая породила свет.

— Мефистофель, — тихо проговорил Фауст.

Он узнал это существо. В народе Мефисто его называли, Мефостофилем, а то и просто чертом.

— Гордый свет с мамкой-ночью спорит, бездну мамкину ему подавай! — сказал черт, довольный, что узнан и что имя его известно. — Но ведь свет к телу льнет, на тело светит, обозначает собой телесную явь. А тел-то свету не пережить! Телу — смерть, и свету — конец! — Мефистофель поднял вверх руку, как проповедник на кафедре, и добавил: — Надеюсь, недолго ждать!

Фауст смотрел на него прямо, говорил как с равным.

— Ясно. По-большому не можешь, так хоть по малости отщипнешь. Тем и пробавляешься.

Мефистофель захохотал во всю глотку, и дрожало на шляпе его перо.

— Верно толкуешь, Фауст! Ты только представь себе! Этот ничтожный мир, это поганое «нечто» противопоставлено великому предвечному «ничто», пустоте, пространству, которое не вымерять всеми человеческими игрушками — часами, шагами... Но держится эта глупость, как ни мори ее обвалами, трясением земли, бурей! Сколько народов я перебил, а жизнь продолжается, надо признать, как ни горько. Хорошо, хоть огонь еще есть в запасе, а то и надежды нет! Только огнем и можно бороться со светом! — Мефистофель хихикнул, давая понять, что не всерьез он говорит или не совсем всерьез. — Однако обо всем — в следующий раз, а сейчас мне пора! Смею я удалиться?

— Удалиться? — удивился Фауст. — Вот дверь, вот окно, вот, пожалуйста, дымоход. Не понимаю, почему ты спрашиваешь.

— Тут на двери препятствие есть одно, — проговорил Мефистофель. — Сюда-то собачка вбежала, а черту отсюда выхода нет.

Фауст посмотрел на дверь и увидел пентаграмму, которую сам же и начертал несколько дней назад — древний знак против нечистой силы.

— Рука ваша дрогнула, доктор, и уголочек не получился, — изгибался в притворном почтении Мефистофель, — вот и проникла собачка.

— А что мешает тебе в окошко скакнуть?

— Наш брат может выйти только там, где входил, — сказал Мефистофель.

— Так, значит, в аду у вас законы блюдут, — засмеялся Фауст. — С вами, выходит, и договор можно заключить?

Мефистофель поднял руки, как бы прося Фауста не спешить:

— Все, что наш брат пообещает, будет исполнено непременно, но об этом в следующий раз, а сейчас я должен идти.

— Ищи тебя потом! — огорчился Фауст. — Не каждый раз удается заполучить черта в плен!

Мефистофель ухмыльнулся:

— Коли хочешь, так тому и быть. Остаюсь. Только позволь потешить тебя, как полагается, ради дружбы.

— Давай, — согласился Фауст.

— Тут за час такого тебе духи напоют, чего не изведаешь и за годы, — трещал Мефистофель, как бы боясь, чтобы Фауст не передумал. — У нас все готово!

И запели духи, заговорили на разные голоса, но странные были слова этих песен. Они доходили до Фауста иными путями — минуя слух и сразу вызывая картины и запахи. Кожа ощущала дыхание райских зефиров, а уши слышали пение райских птиц. Куда-то высоко вознеслись и исчезли прокопченные потолки кабинета, отпали стены, и глазу открылось высокое небо, на котором дружно светили разом все небесные хозяева дня и ночи — солнце, луна и сонмы звезд. Фауст видел себя вбегающим в дивные сады, где рос и созревал виноград и где давили вино, которое проливалось струями в роскошные кубки. Беседки там были оплетены зеленью, а в них ворковали влюбленные, и страстью был напоен весь воздух.

Фауст спал, сидя в кресле, сложив на коленях изъеденные кислотой руки. На измученном лице его гуляла сладкая улыбка умиротворения и покоя.

— Спит, — сказал Мефистофель духам. — Не тебе, дружок, чертей в плен брать! — Бес отвернулся от Фауста и хлопнул в ладоши. — А ну-ка, ребятки, век буду перед вами в долгу, кликните сюда крыс да мышей, пусть поработают над этой пентаграммой, проделают мне дорогу!

Когда Фауст проснулся, свеча догорела совсем и погасла. Рассветное солнце осветило пустой кабинет, и доктор долго не мог понять: приснилось ему все это или было на самом деле?

Но если все — сон, где же пудель?