Сестре
Друзьям куриного филе —
чай-сахар да калач.
А мы – в нуле, как хрен в земле:
рвани, натри и плачь!
Нули нацелились дульём
и угрожают нам,
а мы в нули вина нальем,
и всё нам по хренам.
Улита Васильевна, служащая Госкомслова и жена бюрократа Кали, никак не могла родить, хоть и очень хотела. Так хотела — сон потеряла, перестала мазаться-краситься-завиваться, к интересным людям и к службе утратила интерес.
«Баба я или пустой исторический перегон? — роптала Улита Васильевна. — А коли баба — нечего слушать враки врачей про бесплодие. Нужно отважиться и родить».
Однажды поутру откинула одеяло, посмотрела, как муж возится с подштанниками: пуговичка выскальзывает из петли. Сунет в петлю пуговичку, а она, злодейка двуглазая, глянет косо, дернет мордочкой и угибается — назад скачет. Дырочка велика, а зашить — целое дело. Неделю уже мается по утрам.
Поглядела Улита Васильевна, повздыхала и поставила перед мужем больной вопрос:
— Каля, мы очень хотим ребенка?
Каля оторвал глаза от подштанников, с опаской, как муха на мухобойку, покосился на грудь жены и ответил:
— Очень.
— Мальчика или девочку?
— Мальчика, — неуверенно лепетнул Каля.
— Согласна, — сказала Улита Васильевна и припечатала: — Вот.
Держась за пуговичку, муж молчал, не моргая.
— Что смотришь?
Каля — ни гу-гу.
— Я хочу сказать: если мы хотим мальчика — он у нас есть.
— Где? — огляделся муж.
— Главное — не мальчик. Главное — знать, что он есть. Вот у нас мальчик. Сейчас я дам ему грудь, а ты — бегом в магазин и готовь обед. Пока сварится, постираешь пеленки. А я покормлю и пойду гулять.
Каля так заторопился, что вдруг догадался, как сплотить живот и кальсоны. Вдел в петлю пуговичку, одной рукой придержал, а другой подсунул под нее надорванную пластиночку от таблеток, и пуговичка перестала срываться с петли. Пластиночка хорошо держит, прочно. Втянешь живот или выпятишь — даже если рывком — она не косится вбок, не слетает, только слегка хрустит: говорок фольги. Но Каля еще и скрепочку насадил. Теперь все надежно, как документ, готовый к докладу.
«Сила. Неделю мучился — вдруг все разом сошлось».
Столь радостная неожиданность сбила с Кали солидность. Захотелось проскакать на одной ноге от кровати до стула, где висели брюки. Чудить он, конечно, не стал, но вспомнилось резвое детство, в котором тоже не скакал, но товарищи — те чудили. Каля быстро оделся и побежал куда велено, зажав радость, как зажимают монетки в горсть, чтобы не смущать судьбу — затаить богатство, не выдать звоном. А в душе скакала речь без глаголов: «Наследник. Ячейка общества. Отчий дом. Родина». Великие слова трясли телесами, как дородные тетки, которым вздумалось прыгать через веревочку.
Так родила Улита Васильевна мальчика. Вскоре после его появления она посчитала необходимым оставить Госкомслово и полностью посвятить себя ребенку и мужу.
Ее уход с работы на благополучии семьи нисколько не отразился. Окрыленный супруг двинул по служебной линии в гору и в два счета дотянулся до высоких зарплат. Однажды решив проблему подштанников, он ненароком научился решать и другие проблемы соединения, увязывания и примирения, что резко выделило Калю среди сослуживцев, от которых ничего, кроме информации розни в виде сплетен, наветов, доносов и уведомлений, к руководству не поступало. У Кали начальство нашло «талант заместителя», о котором насмешники отзывались как о «заместителе таланта», но, сманивая Калю друг у друга, руководители секций, подразделений, отделов и управлений прямо-таки тянули его по служебной лестнице вверх. В течение короткого времени Каля побывал замом Почевокина, потом — Почевокина-Почекакина, и, наконец, стал вторым лицом у Почевокина-Почекакина-Мыльника.
Для крупного жизненного успеха оставалось сделать последний бросок: прорваться на самый верх — сделаться одним из замов заместителя помощника советника по бюрвопросам при Генеральном Человеке страны Категории Ильиче Громгремело. Но новые времена вознесли эту должность в пределы недосягаемо горние, поскольку высший аппарат страны начинал симпатизировать церкви, и на должности нацелились теологически подкованные круги, которым от начала предназначено примирять и увязывать. В результате рост Кали сильно замедлился, а потом и вовсе остановился. Правда, Улиту Васильевну это почти не огорчало. Каля и без того обскакал немало сильных фигур, и путь его сопровождался вспышками ревности и последующим качанием голов с разведением рук: мол, без сомнения, «лапа».
Намеки на «лапу» смешили Улиту Васильевну.
— Я — его лапка-царапка, — шутила на корпоративных вечеринках. — Ради семьи решилась оставить любимое дело — научную работу в Госкомслове. Помогаю мужу в делах, чтобы успевал в рвении.
Но, несмотря на столь очевидную преданность жены, Каля нередко впадал в задумчивость. Пуговка на подштанниках, — стоило тронуть — словно кнопка, включала недобрую память, и он начинал взвешивать разные обстоятельства, месяцы считать, загибая пальцы, перебирать события за девять месяцев «до...»: во сне, что ль, все было? Из ничего — вдруг ребенок. Хоть известно, что дети — из ничего, но родам предшествует легкомыслие, бурность и сумасбродства, наподобие бега на одной ноге от постели до стула.
Нет ли тут...? А?
Слово «измена» замаячило, как в приличном обществе — скандалист.
Зоркая Улита Васильевна не прозевала тревоги мужа. Прицельно прищурилась и напустила на скандалиста прямой вопрос-вышибалу.
— Не сомневаешься ли ты, муженек, в собственном отцовстве?
Каля взъерошился и засуетился: «Вот рубанула! Вопрос — страшней секача».
— Тут, понимаешь, Уличка, закавыка.
— Какие могут быть закавыки, если вся наша жизнь — одно из другого, день ко дню, как лозунг на транспаранте. Чистая логика, и никаких закавык.
— Нет, есть закавыка, — упрямился Каля. — Если мы с тобой — чистая логика, возникает серьезная закавыка. Времена изменились, в обществе появилось новое понятие — Бог, а мы не венчаны. Какая логика принесла нам дитя? Ведь только Бог может дать разрешение размножаться, поскольку Он — создатель всего, включая жену и мужа. Это разрешение люди получают при венчании, где женщина представлена кольцом, а муж — пальцем. А если рождение состоялось без разрешения, значит, жена, как ни крути, подгуляла, с логики сбилась, пошла против хода вещей, ударилась в блуд.
У Кали свербел уже на языке вопрос: «не гулял ли в тебе чужой логический палец?» Но хорошо — не успел сказать. Такую бы вырыл пропасть между собой и супругой!
От обиды и омерзения у Улиты Васильевны аж грудь передернуло. Не ожидала.
— Ты кто? Бюрократ или поп? — как топором тяпнула.
— Бюрократ.
— Значит, государству подчинен, а не церкви.
— С этим тезисом соглашусь, — Каля кивнул и заметил, что пропасть между ними — вот она, тут, и стал смотреть через нее исподлобья. — Но я, наподобие монаха, презираю плотское, чтобы не сбиваться с пути.
— Пусть, — в свою очередь, кивнула Улита Васильевна, тоже ощутив пропасть и исподлобья пободав мужа взглядом. — Предположим, ты не полностью плотский. Но ты и не совсем Божий. Монахи-то проникаются Духом, а ты — логикой развития государства. Значит, ты — не в природе. Ты обретаешься в государстве. И ребенок твой государством дан, а не Богом. Он — воплощенная государственная идея. Понял, дурак? Ты — не причина рождения, ты — обстоятельство зачатия и условие родов.
Каля где стоял там и сел. Отвечал — задыхался. Торопливой речью пытался вернуть только что бывший мир, громоздкими словами забросать пропасть.
— Ульяна, как ты ...! Потрясен. Преклоняюсь. Не сердись и проникнись: я должен верить в тебя без опаски. Ты — угловой камень жизни. Если не верить тебе, то и себе веры нет. Ты права: религия не при чем. Мы ходим под верховной силой страны. И вот через тебя будущему приказано стать, и оно стало во имя высшего интереса. Ловко.
— Да, ловко, — согласилась жена. — Наш ребенок — не как другие дети, рожденные от безумия страсти. Наш от ума появился. В нем — общественный интерес.
— Прости, любимая, но мне по-человечески, как мужчине, мне было важно знать, что в этом деле никто не имел личного интереса. — На щеке Кали появилась слеза. — А общественный — это славно. Мне хочется положительным быть с тобой рядом. Очень сильно люблю тебя, Уличка, — сказал Каля.
Слеза на щеке набухла, и, отразив Улиту Васильевну, сорвалась.
Заметив себя в слезе, Улита Васильевна осознала, что крепко держит судьбу за узду, улыбнулась и крикнула в угол, где стоял у нее зеркальный складень, или, по-французски, трюмо:
— Марк, не суй в рот помаду!
Мальчика звали Марком. Понятное дело, он был славным, красивым, но ел мало, мог совсем ничего не есть, и это беспокоило мать, а отец поднимался из-за стола и уходил прочь из кухни, мол, перестану питаться и скончаюсь от голода, если не скушаешь восемь ложек супа. Улита Васильевна, торопясь, доедала за мальчика, а потом выговаривала: обкормишь шоколадом, и тут же — суп. Кто же после шоколада с орехами не возненавидит овсяный суп с фрикадельками и морковью?
Иногда мальчик не слушался и шумел. Тогда у Улиты Васильевны начинала болеть голова, и она ставила неслуха в угол.
— Угол — это безвыходное положение, — воспитывала она сыночка. —Лучше выскользнуть по овалу, чем в угол себя загнать. Угол — тычок. Овал — гладкий нолик.
Но стояние в углу не лишало сынка своенравия: Марк не играл со сверстниками и вообще ни с кем не играл. Был гордый. Никогда не просил прощения.
«Он не упрям. Он настолько умен, что выше других», — рассудила Улита Васильевна.
И, чтобы ум не застаивался от бездействия, научила Марка читать.
Папа, в свою очередь, научил писать и ставить подпись.
Папины нарукавники Марк употреблял сначала как шаровары. Потом они стали гетрами.
— Куда ты дел нарукавники, Марк? — спрашивал папа.
— Вспомни, сынок! — уговаривала Улита Васильевна.
Но Марк дулся и не отвечал.
Тогда папа вздыхал и лез под диван.
— Вот выпорю, негодяя.
Улита Васильевна возражала.
— Я тебя самого выпорю, дурака. Засунешь неизвестно куда и лаешься. И вообще, нарукавники выходят из моды. Передовые служащие давно уже кожаные заплатки на локтях носят, а ты в нарукавниках путаешься.
— Да какая разница? — дивился Каля.
— С заплаткой ты с массой слитен, ответственность делишь с народом, а нарукавник — он отделяет, в угол тебя сует. Чиновник в нарукавниках — жертва насмешек, а с заплаткой — народ.
Каля слова не мог вытиснуть из себя в ответ. Обмирал от восторга: умна. Прозорлива, как памятник. Памятники все в даль глядят, через сегодняшние головы смотрят, будущее первыми видят.
— Положительным с тобой становлюсь, Уличка. Хочется добрых полезных дел.
— Не зарывайся, дружок, — унимала мужа Улита Васильевна. — Ты делай что положено, и положительное само собой совершится.
Учился Марк хорошо. Родителей в школу ни разу не вызывали. Даже на родительские собрания ходить не пришлось. По весне, когда в школе контрольные да экзамены, мама дождется директора у парадного входа и спросит:
— Как там наш Марк?
— Марк? А что Марк? — сморщит лоб директор. — Марк, наверное, хорошо. Претензий не поступало. Да вы спросите классного руководителя!
— На наших ступенях служебной лестницы общение не ниже директора, — выскажется Улита Васильевна и удалится, высоко неся голову, глядя по-над грудь свою, как через забор.
Директор слегка удивится, протрет очки носовым платком и пойдет по делам. А потом мимоходом завуча спросит:
— Кто у нас такой Марк учится?
— Марков есть, двоечник из шестого класса, Маркина — девочка, Валентина, девятый класс, на спор «Горе от ума» — наизусть, Моркушин Игорь — средненько закончил в прошлом году. Какой нужен Марк? По именам, что ль, искать?
— Да ладно. Не нужно. Я так просто, — скажет директор и забудет о Марке до следующего года, пока сам Каля не явится вместо Улиты Васильевны. А там все снова не помнится до весны.
Марк любил петь. В хоре. Кали часто слушали этот хор во Дворце культуры, а иногда по радио. Детские голоса трогательны до слез.
Однажды певческий коллектив поехал за рубеж на гастроли. Марк вернулся с подарками. Маме привез китайскую платяную щетку и тапочки, а папе — шариковую ручку. Тоже китайская оказалась. На стерженьке — думали комарик прилип, а поскребли — иероглиф.
— Что же ты, Марк? — с укором спросил отец. — Не мог привезти на память что-нибудь местное?
Сын надулся, и — молчок. Но мама вступилась.
— Не придирайся к ребенку! Нигде в мире ничего, кроме китайского, не купишь на память. Куда ни езди — все равно как будто из Китая вернулся.
Каля раздумался и сказал:
— Пока ракеты да танки целятся мир покорять, Китай всех ручками-тапочками завалит, и мир превратится в китайский рынок. Любую экономику тапочками прихлопнет, как муху.
Улита Васильевна оробела от такой речи.
— Ты совсем новое что-то сказал. Завтра же доложи начальству. Почевокину-Почекакину-Мыльнику. Это надо взять на вооружение, потому что тапочки, получается, новый способ достижения мирового преобладания.
Каля снова наморщил лоб — кожу согнал к переносице.
— Нет. Это — мысли будущего. Все это Марку решать, а не Почевокину-Почекакину-Мыльнику. Бюрократия наша... У нас она молодая, не как в других государствах, где большие традиции. Наша бюрократия еще себя не поняла, не выяснила отношения с историей и народом.
— Ой как умно ты стал говорить, — простодушно ласкалась к мужу Улита Васильевна. — Ты растешь вместе с Марком. Прям, влюблюсь — такие ценные мысли.
— Этого мы никому не скажем, — выставив ногу, говорил Каля. — Ценные мысли мы сохраним для сынка. Великой славы пусть Марк хватанет, а не Мыльник, Почевокин и Почекакин. Сыну надо в Университет поступать, историю изучать.
После школы Марк поступил на истфак. Там он тоже учился хорошо. Изучал Древнюю Грецию и древнегреческий язык. Провожая сына по утрам в Университет, папа смотрел в кухонное окно на восходящее солнце и пел из «Одиссеи»: «Встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос». А мама сердилась, что разбудили, и отвечала первыми стихами из «Илиады»: «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына, грозный, который ахеянам тысячи бедствий соделал».
Время настало со всех сторон замечательное. Марк тогда сильно философией увлекался. Ископал Мархилахурида, крупного греческого философа, запрятанного в манускриптах и старых изданиях. Марк очень внимательно изучал его труды, хоть и не осталось от философа никаких трудов — только цитаты, обрывки, намеки и искажения. Марк диссертацию собирался писать про этого грека, к ученым историкам стал ходить в гости. Даже девушку там нашел, соседку профессора. Фамилия — Ковалева. И гулял с ней по улицам до утра.
— Привел бы к нам девушку познакомиться, — говорила сыну Улита Васильевна.
— Не отвлекался бы ты от своих научных изысканий, — перебивал жену Каля.
Марк ничего не отвечал, словно их пожеланий не слышал.
— Видно, несерьезно это у них — у Марка и Ковалевой, — решила Улита Васильевна.
— Первым делом... Первым делом — самолеты. Ну а девушки... А девушки — потом, — с удовольствием пропел Каля.
Он радовался и бумагу с работы таскал для будущих научных трудов, а Улита Васильевна собирала вырезки из газет и журналов — все, что касалось Мархилахурида, великого ученого, выразителя древнегреческих прогрессивных сил. Но не суждено было, видимо, России принять свет истины из рук Марка. Все научные планы пресекла пошлая повестка от военкома.
В армию Марка взяли в самый дальний угол страны: на Дальний Восток, к китайской границе.
Стали получать письма. Марк часто подделывал почерк — то папин, то мамин. Супруги сверяли и радовались: под кого хочет, под того пишет. В подражании абсолютно свободен. Если удачно выберет образец — пойдет далеко. Начальство самолюбиво. В других свое подобие ищет. Угождающих снизу выталкивают, а сверху — тянут. В гонке по вертикали подражатель всегда обскачет оригинального.
Но интерес к карьерному росту Марк оставил на самых дальних подступах — на Дальнем Востоке. Домой после армии не вернулся, к наукам остыл, китайский вопрос забросил. Однажды написал маминым почерком, что про китайцев все ему до банальности ясно. Они давно ведут войну. Бьют размножением. Не пушками, а женскими половыми органами обстреливают народы. Китай — роддом мира. А в родильных домах начинаются все отсчеты. Там — начала времен, таинство, перед которым смолкают президенты, ученые мужи и полковники. Но наше дело — уравновешивать китайскую мощь, удерживать на Востоке силовой нуль, чтобы все народы искали у нас союза, а не земель. Пусть они спорят между собой до светлых времен, до райской спелости человечества, когда не станет границ и все вместе мы далеко уйдем от скотов.
Улита Васильевна рыдала на Калином плече, читая такие письма: до чего же умен! Государственный ум. И зачем искать, в кого уродился, если он — Улита Васильевна в мужском исполнении.
— Ты права, Уличка, но мы ошибочку допустили. Не Грецией надо было заниматься, а про Александра Невского писать диссертацию. Когда Греция — тут общие вопросы истории. А Александр Невский — когда конкретно на Восток смотрим. Вопрос, можно сказать, экзистенциальный.
— Это правда, — соглашалась Улита Васильевна. — Только начни против Запада разговор — тут вам Ледовое побоище или как Биргеру сопатку начистили. Кстати, Александр-то, и в Китай ездил. Может, мы, придут времена, под Китаем лет пятьсот проживем, как под монголами жили? А потом и китайцев освоим, как монголов перемололи, восточные генофонды.
Каля не стал обсуждать эту перспективу. Настолько отдалена и ложна — только дуракам врать. Он осторожно высказался в том духе, что Александр Невский противопоставлен в русской истории Петру Первому, но Улита Васильевна это направление разговора не поддержала, потому что Петр Первый ей казался Александром Невским времен Петра Первого.
После армии Марк остался в том же городе, в котором служил. Он выбрал участь простого учителя истории в школе. Историкам, видать, неплохо платили, потому что сын стал посылать родителям деньги. Мама с папой радовались, что Марк не беден. Вдобавок, начала лютовать инфляция, и московский доход за расходом не поспевал. Вчерашняя банка икры вдруг стала равняться пучку укропа, а сберкнижка из гордости превратилась в стыд. Хотели снять немного деньжат — дотянуть до получки, а там Христос ночевал — сплошь нули.
Улита Васильевна побежала в Госкомслово проситься на прежнее место. Ее, к счастью, взяли, но на зарплату, оказывается, не много куснешь. Инфляция кушала быстрей и успешней.
Вскоре и до сына добрались финансовые напасти. Марк написал, что переводится с Дальнего Востока в тучные просторы Сибири, а потом совсем перестал писать — потерялся в просторах. И деньги оттуда не доходили. Каля и Улита Васильевна еле сводили концы с концами. По утрам гоняли по тарелке синюшную сосиску-дефис: «у меня аппетита нет» — «и я сыта, не хочу». Сосиска пахла несвежей редькой и блекла потом до обеда на белом фарфоровом блеске, концы поджимала, из дефиса переменяясь в тильду.
— Давай пополам, что ль, съедим, — скажет Улита Васильевна.
— Ну давай, — шмыгнет носом Каля и о сыне заговорит.
— Может, сынок женился.
Улита Васильевна посмотрит в окно, словно правды поищет. Не найдет ничего и ни слова не скажет.
А однажды что-то удалось-таки разглядеть в окошке.
— Нет, не женился. Девки, ведьмы, дурачков себе ищут, чтобы мужичком, как метлой, крутить. А крупного человека не привяжут, на постельке ради него не подвинутся. Вспомни Ковалеву. Даже в армию проводить не явилась. Надел сапоги — и топай. Думаю, Марк скоро приедет. Надо ходить на Курский вокзал встречать.
Стали ходить на Курский вокзал встречать поезда с Востока, а также на Казанский ходили, куда тоже приходят восточные поезда. Заодно Улита Васильевна выполняла задание Госкомслова. Ей поручили отслеживать изменения в словоупотреблении на восточном направлении: не мелькают ли там словца о создании сибирской автономии, например, уральской республики и прочих сепаратизмов. За эту работу — не густо, но приплачивали.
— Ты, Уличка, к бюрократам ближе, чем к научным работникам, — улыбался Каля. — Слова, дела, да хоть и мешки с картошкой — во всём учет. А где учет и контроль — тут класс бюрократов пашет.
— Ах милый, — вздыхала Улита Васильевна. — Бюрократ — это как поэт. Бюрократ — призвание, самосознание человека. При чем тут класс? Он — в любом классе, слое и социальной прокладке. Ты что-то в теории подзабыл. Почитай-ка на ночь!
Но Каля не мог ничего читать перед сном. Так уставал, — засыпал, не донеся до подушки уха.
На вокзалах Улита Васильевна расслаблялась, в тесноте-толкотне ей было вольготно: хряпала резким словом, грубила вокзальному быдлу и веселела, потому что выглядела воспитательницей масс, дирижером событий, властной стряпухой вокзального варева. А Каля, напротив, униженным себя чувствовал, слабел, уставал, растворялся в толпе, как бульонный кубик, таял в кипении вокзальных борщей. Каждый норовил занять его место, в душу плюнуть, телу причинить боль. Тетка облает, мужик пуганет, носильщик щиколотку тележкой притрет, бок саданет углом. А голос поднимешь — матюгом осадят, очкариком обзовут, шляпой, скотиной и дураком. Как ни угибайся, все равно натолкнешься на типа, которому застишь.
Каля выглядел настолько убого, что Улита Васильевна стыдиться его начала. Она оглядывалась, когда он отставал, покрикивала, поругивала, приказывала где стоять и куда идти, но Каля все хуже слышал приказы, не подчинялся, с ужасом осознавая, что отдаляется от жены, уходит в себя и один-одинешенек остается на белом свете.
«Где ты, где ты, мой сын? Когда же ты явишься, мой спаситель?» — бубнил Каля себе под нос.
Но в вокзальной толпе, которая только что прибыла или как раз отбывает, хоть в голос кричи, — все спешат, никто не оглянется. Лишь пропившийся в дороге змей-перегарыч так дохнет мимоходом, что захочется умереть.
«Да мой ли он сын? — всплакнет Каля. — Будь сын мой родная кровь — давно отозвался бы, а чужая — не слышит. Может, все же, Уличка подвела?»
Мысль об измене жены... Нет. Эта мысль — пожар. Не отступишь — сгоришь.
Каля на работе потом не мог сосредоточиться, быть настоящим бюрократом. Сачковал. Филонил. Пытался отдохнуть на работе.
Начальник отдела из-за этого премию не дал. От коллег-бюрократов поступали строгие укоризны: за что зарплату получаешь? Почему делопроизводство не тормозишь? Нет бы во время работы по вокзалам-то шастал!
— Пропускаете, товарищ, — проскрипел Почевокин-Почекакин-Мыльник. — Мы же в отрицательном смысле существуем, чтобы тянуть назад общество. Для сохранения баланса нас держат, для оттяжки, чтобы было умеренное развитие, чтоб, рванувши вперед, народы от прогрессов не надорвались. Как волков в лесу нас держат, а вы пропускаете. В положительные стремитесь. Надо с вашей супругой этот вопрос провентилировать. Надо этот вопрос в повестку дня включить.
Включили вопрос в повестку дня и Улите Васильевне послали повестку. Состоялось обсуждение, которое стало также уроком для вновь поступающих в стремительном росте кадров. Ораторов было много. Проработали Калю как полагается. Все припомнили: проявленную чуткость, нерадение в бумагах, к посетителям радушие и неподдельно искренний интерес. Обозначили общественный ущерб от нерадения и в целях исправления заслуженного работника вручили жене «Наставление бюрократических единиц» с приказом читать по вечерам вслух.
Слух Кали отказал после 493 параграфа, который громогласно произносила Улита Васильевна. Параграф 494 он слышал уже кое-как, а после слов: «Особенное внимание прошу обратить на параграф 495», — Каля сделался глух, как колода.
— Не слышу, — сказал он жене и увидел — она орет, напрягается, аж потеет.
— Ничего не слышу, — повторил Каля, и с него упали очки.
Он хотел вернуть очки на прежнее место, но дужки растопырились и просели. Очки, взбрыкнувшись, упали в руку, потому что уши стали, как тряпки. Каля взглянул на часы, чтобы засечь точную минуту несчастья, и, когда поворачивал голову, уши печально шлепнули его по щекам.
— Курва-уши! — вскричал Каля и осознал, что случилось нечто необыкновенно страшное.
Он держал очки двумя руками и глаз не мог оторвать от часов, замечая, как по-дурацки скачет секундная стрелка, как валится вниз минутная и твердо молчит часовая.
«Речь бы не потерять», — подумал Каля и решил молчать, хоть впору ругаться.
Жена плакала и от сухости во рту всю ночь пила воду, а на другой день стала звонить в регистратуры, записывать Калю в очереди к врачам.
Потом они на такси примчались в поликлинику и долго ходили из кабинета в кабинет. Врачи обстукивали Калю молоточком, обслушивали, заглядывали во все дыры невооруженным глазом и сквозь приборы — вооруженным, дергали обвисшие уши, щупали, пытаясь обнаружить в них хрящевую основу, но, не найдя, писали бумаги и посылали дальше — на рентген, томографию и анализы выделений. После всех мучений и ожиданий маленькая сестричка приладила к очкам резинку, и пациент получил возможность смириться с несчастьем.
И вот Калю принял профессор Деуч — наставник студентов, руководитель разных курсов, автор статей и думный член городского масштаба. Он был предупредительно ласков, высоко оценил цвет языка и глазных белков пациента, огорчился в связи с шириной и высотой лобной кости и, вытянув поцелуем губы, задумался.
— При каких обстоятельствах омертвели уши? Может, вы на мертвых языках изъяснялись? Или изучали. Латынь, например.
— Ни живых, ни мертвых языков мы не знаем, — уверила Улита Васильевна. — И не изучали совсем.
— Ну немецкий-то, небось, пробовали. Или английский? Английский теперь все пытаются.
— Многие пытаются. Да разве ж можно осилить? — Недоумевала Улита Васильевна. — Если вы думаете, что слух омертвел от мертвого языка, то направление ваших мыслей ошибочное.
Чуть задумавшись, Улита Васильевна прищурила левый глаз и добавила:
— Мы — не только мертвые языки..., мы даже на кладбище год уже не ходили. Да и вообще... Разве английский с немецким — мертвые?
Профессор откинулся в кресле и проговорил рассудительно:
— Многие выучат, а поговорить не с кем. Вот и мертвые. Да, кроме того, случаются странности. Скажем, английские слова короче наших смыслов, поэтому русскому человеку с непривычки приходится напрягаться. От этого и расстройства. Были примеры. Ну как? Что скажете?
Улита Васильевна даже возмутилась — профессор, а глупости спрашивает — и вместо ответа вдохнула так много воздуха, что тут же и выдохнула весь без единого слова.
— Ясно, ясно, — улыбнулся, гася ее возмущение, профессор Деуч. — Заграница не подгадила, и ксенофобия отдыхает.
Он снова вытянул губы в поцелуй и, почмокав, спросил:
— Так все же: при каких обстоятельствах?
Улита Васильевна сделалась красной.
— Я читала ему вслух.
— Романчик?
— Служебные материалы читала. Извините, распространяться не могу — муж подписку давал.
— Ага. Секрет, — перестав целоваться с воздухом, констатировал, уточняя, профессор.
— Не совсем, но все же. Могу только сказать, что на работе у мужа неприятности, и я читала ему служебное наставление.
— Ах вот где очаг раздражения, — вскинул брови профессор. — На работе им недовольны. Теперь картина ясна. Яснее, чем в Третьяковке.
Он отлепил от стопочки чистенькую бумажку и написал весьма пляшущими буквами:
«Ввиду тог., что у старш. бюр-та Кали бзнджн. увяли уши. Рекомнд. пенсию, принимая во вним. подходящ. возраст и утрату слуха. Полн. нетрудспсбнсть. Проф. Деуч».
— Кто меня вылечит? — спросил Каля.
— Никто, — ответил профессор.
И Улита Васильевна развела руками: «Не знает».
— Никто его не вылечит, — сказал профессор Улите Васильевне. — Производству, — профессор поднял указательный палец на уровень собственного уха, подчеркивая значимость следующего изречения, — производству, мадам, нужны здоровые люди, или, если больные, то излечимые. Для остальных предусмотрена пенсия. Вы свободны.
— Что сказал товарищ профессор? — спросил Каля.
— Иди! — жена сердито показала на дверь.
Супруги направились к выходу, но, заметив, как впечатляюще сердито и вместе с тем величественно-печально смотрит Улита Васильевна, профессор Деуч что-то вспомнил и развеселился.
— Постойте! Я дружен с одной женщиной. Она изумительный традиционный врач, но не чужда ей также нетрадиционная медицина. Правда, исцеляет она не астральное тело — тут у вас, кажется, все в порядке, но социальное, в котором, по-моему, весь корень бед. Ваш муж не вписывается в общественную среду. Если хотите, я черкну записочку. Пусть Зора Филимоновна — так зовут эту женщину — определит вашего мужа в подходящую партию, и он исцелится.
— Ой, пожалуйста, — подняла умоляющие глаза Улита Васильевна. — Он ведь большой человек, крупная личность, социальное тело, как вы выражаетесь, потому и не вписывается. Среда мелковата, а он крупноват, — ткнула она пальцем в направлении Кали. — Как примирить его и среду, чтоб ее не корежить и он не страдал?
— Ваш вопрос — эпохальный вопрос. Тут ломает голову вся современность. — Профессор Деуч отлепил от пачки новую бумажку. — Вот Зора Филимоновна пусть и ответит, неутомимая. Секундочку! Уже пишу.
«Зорочка Филиморочка, тримпамперчик! Чтобы напомнить о себе, посылаю редчайший случай. У товарища sehr komisch обвисли уши. Точно canis lupus vulgaris. Nimm dies Geschenk zum Geburtstag, хоть ты его и не празднуешь. Твой Деуч».
Профессор перечитал записку, пробубнив на месте латинской фразы: «дворняга», а на месте немецких: «очень комично» и «прими к дню рождения этот подарок». Найдя записку слишком личной и слишком понятной постороннему глазу, он решил запечатать ее, для чего вытянул из кучи бумаг конверт, выбросил оттуда рентгеновский снимок, вложил вместо него записку и отворотом конверта провез по розовой губке, которая бугрилась на черной плошке. Губка не выдала ни мазка влаги. Профессор высунул было язык, но, взглянув на Улиту Васильевну, решил, что, как ни лижи конверт, она все равно его вскроет.
«И плевать. Пусть читает».
Он крупно вывел на конверте: «Зоре Филимоновне Рыдульдак», а на оставшееся место втеснил телефонный номер.
— Вот.
— Может, вы бы и позвонили, — попросила Улита Васильевна, приняв конверт.
— Ей вечером нужно звонить, а сейчас день. Все. Прощайте, и желаю удачи.
Улита Васильевна долго не могла дозвониться. Наконец, женский голос сказал: «Ало!»
— Мне Зору Филимоновну Рыдульдак, пожалуйста!
— Я слушаю.
— Мы от профессора Деуча. Он записочку написал.
— В чем дело-то?
— Уши у мужа повисли и слух пропал. А вам профессор тут по-латыни пишет: как у дикой волчьей породы редчайший случай, и надо посмотреть. А по-немецки: мол, к дню рождения — подарок. Час билась, переводивши.
— Минуточку! Дружочек, взгляните-ка, когда я могу завтра принять? С утра? Ало! Приходите завтра утречком на Петровку. Записочку несите и — очень любопытно, что за подарок, — ласково пропел женский голос, — не забудьте, пожалуйста.
— Это уж как водится, — уверила Улита Васильевна.
Нужно сказать, что во время разговора в трубке слышался треск. Грозы начались, и над Москвой гуляли электрические разряды. Улиту Васильевну прохватывал страх — такими мощными огневыми столбами тыкало в землю небо, такие грозные грохоты сыпались с мрачных туч, а земля отвечала сыпучим эхом — ворчала.