Ревнители

Долгое молчание образовалось в машине. Даже мотора, казалось, не было слышно. Машина летела вперед — малый кусок тишины черной молнией вдевался в пространства. Маракис по-прежнему смотрел вперед невидящими глазами, Реверсаль поигрывал зонтиком, а шофер жал на газ. На улице Ленивка раскорячилась поперек дороги пятиосная фура величиной с футбольное поле.

— Тово, товарищи, эвакуация, что ль? — заволновался Маракис. — Оргтехнику носят, вождей потащили.

На плечах рабочего-грузчика топал к фуре бюст Ленина. Грузчик воткнулся головой в полость, а Ленин дергал бровями, то ли стряхивая щекотную воду, то ль указуя, куда пролетарию топать.

Шофер заерзал.

— Народ — отсюда, мы — сюда. В самое пекло прем. Э, да не послушать ли про эту шабутню радио? Как мы раньше не догадались?

Он нажал кнопку, и радио вдруг заговорило голосом Реверсаля:

«... в охранке, брат, и свобода русскому человеку. А Маркс... Он во всем был Маркс. Он догадался и прогнал провокатора, а заодно и себя из себя прогнал. Вот вам и черный человек, тень гения. Вот вам, товарищи, материал для глубокой задумчивости. Не революция победила — охранка победила, и теперь наблюдается полная победа органов сыска».

Маракис вскинул глаза на шофера, а тот поковырял пальцем приемник.

— Что за дела?

Прозвучала отбивка и ведущий сказал: «В рубрике „Во дни сомнений и раздумий“ вы слушали рассказ известного художника слова Виктора Афанасьевича Пошапкина „Маркс и Маркин“».

В этот миг по дальним небесам скребануло огненными граблями, а на ближних клинки архангелов рубанули головы туч. Радио смолкло на полувздохе.

— Реверсаль, ты, засранец, в мозги нас имел, — вознес шофер грубый голос. — Я Пошапкина по телеку видел. Ты кто такой, кисловодская морда?

— Я — художник цифры, — отозвался с заднего сидения твердый голос, нагнавший ощущение вороненой стали под носом. — Пошапкин — мастер слова, я — цифры для тех, кто сводит все счеты в нуль.

Реверсаль щелкнул зонтиком — зловещий звук, а потом отпустил смешок и, хлюпнув дверью, выскользнул вон из машины прямо под молнию.

Шофер грохнул вслед протяжную матерщину, в которую однако проникла нота задумчивости.

— Слышь, друг бублик! Теперь не шучу. Я решил твердо: увольняюсь из органов. Остаюсь при тебе.

— С какого, хе-хе, резона?

— Отчего-то я тебе предан. Маркин-то — ты?

— И ты — малость Маркин, — ответил Маракис. — Много нас, брат, маркистов. А от меня еще не раз отречешься, пока тебя скрутит в нуль.

Фура впереди, погудев, укатила, и дорога освободилась. Но ехать пришлось очень медленно — к храму валил народ. Толпы теснились на тротуарах, сползали на проезжую часть, где стояли пустые троллейбусы, развалив свои щупала, похожие на заколки подпивших теток. Машины теснили лужи в прикрытую толстой решеткой яму. Потоки хархотно ухали, бросаясь в черное горло, терзая плоть свою на чугунных гландах.

Шофер открыл окно и спросил объемного дядечку, который пытался поместиться под голубой дамский зонтик.

— Демонстрация, что ль? Что происходит?

— Энгельс ходит, — сказал в рифму дядечка. — Допрыгались, ёлки дров. Досвергались. Марксизм прокляли, а марксов ангел таскается вокруг божьего храма с призывом: vereinigt euch! Объединяйтесь, христовы дети!

И тут послышалось, как волнами перекатывается в толпе: хальт, хальт, хенде хох! — хор и одинокие голоса. Донеслось даже неловкое «видерзеен, камрад». Якобы по-немецки легче докричаться до Энгельса.

— Там и священники выбежали с крестами, да толку — хрен. Он все равно вокруг храма гуляет, а на место, ёлки дров, не идет. Топает и брусчатку крошит — как пастила!

Дядечке хотелось высказать, облечь в звуки ужас и избавиться от него, передав другому. Но слов не хватало, и бедняга невольно взвывал, указывая на храм, где ожившие скульптурные фигуры на стенах резво махали руками, крестами, книгами — всем, что надавал им в руки ваятель, — лишь бы оттолкнуть, отпугнуть бредущего неспешными шагами голенастого Энгельса. Дождь припустил совсем густо, но толпа не редела. Люди бежали из застрявшего транспорта к храму дивиться на щекотно-жуткие чудеса.

— Кому такая глупость пришла — революционерами окружить Христов храм? — возмущался дядечка, тыча зонтиком в дождь, словно шпагой.

— Кто ж, кроме Энгельса, здесь революционер? — спросил шофер.

— А Петр вон там, на реке, Первый. Не революционер, что ль? На Федора Ромодановского всю кровь списали, а Федьке без Петьки не бывать стать. Водку жрали да в крови омывались. А теперь вся братва к Христову храму приставлена. Такая глупость!

— Не глупость, хе-хе, а спиральная пружина истории, — отозвался Маракис. — Бог — на кресте, а справа-слева — ревнители, революционеры, разбойники — представители крошиловки во имя Господне.

— Петр? На Петра надо глянуть, — решил шофер. — Тут — рядом.

Он круто развернул машину, обдав дядечку водяным крылом с перышками окурков, и погнал смотреть на Петра.

До реки не доехали — увидели, как с многоярусного медного наворота сходит на воду тяжкий царь. На набережной — молодые и старые — почти все молились: порядочная толпа. В руках — у кого свеча, у кого — зажигалка. Кто-то бумажку жег, проездной билет. Флажочки огня срывал ветер, дождь забивал, да и держать — обжигает, поэтому огоньки то вспыхивали, то гасли. Кто-то всхлипывал, кто-то плакал, кто-то пальцы тряс, остужая, иные матерились, утирая со щек дождь и слезы, некоторые крестились, оборотясь лицом к храму и кланяясь. Но куда бы кто ни глядел, видели только Петра, как тот возился-путался-балансировал на сложном своём постаменте, не знал куда ногу ткнуть, чтобы не сорваться. Рыжий парень с крашеной в седину девахой — серьга на пупке и ухе — давал советы царю Петру, как спускаться, но из толпы кричали: «не беси государя! У него щекотун-то медный. Лучше девку прикрой: от пупка до лобка — шерстяной бульвар. Сильно его величество возбудится».

Парень кивал, обдергивал девкин свитер, но пальцы срывались в трусы по ладненькому пузцу, и девка увиливала, вертя полуголым задом: «не лапай, блин!»

— В этой заднице хер, мин херц, обломаешь, — орал парень, и слова его широко разносила Москва-река.

Девка взмахивала мокрой гривой и ржала, дрожа голым чревом.

— А чо? И на медный щекотун мандой морганем.

Со стороны Кремля набегала жадная туча. Быстрыми хватками серых лохматых лап она совала за пазуху куски захламленных облаками небес, обдергивала молниями оконные и речные пространства и вырыгивала частые громы из набитых злобами прорв.

Высокий гражданин в очках и с усами басовито ораторствовал, размахивая руками, и на него недоуменно оглядывались: власть он тут, что ли? А рядом молодой человек звал громить магазины.

— Напьемся хоть, к чертовой матери, перед концом.

Но никто не шел громить магазины. Трудно было оторвать глаза от сползающего Петра, под руками которого крошились бронзовые веревки.

— Да что же творится такое? — ахал шофер и толкал Маракиса в бок, — скажи!

— Тут и объяснять, тово, товарищи, нечего. Кризис — он везде кризис. От земли до неба — беда. Да это еще не страшно. Пожутче будет, хе-хе.

— Что?

— В нуль стрелки вмерзнут. Всё ткнется в нуль.

— Что ль перемрем?

— Помереть, тово, товарищи, дело плёвое. Жить — жуть, хе-хе, — сказал Маракис и скосил глаза, словно отчеркнул сказанное.

В это время Петр обвалил кус бронзы. Шофер нервно хыкнул, вскинул руку, чтобы перекреститься, да, не разжав троеперстия, отмахнулся.

— Нулем спасусь. Меньше значишь — меньше бьют. А нуля и бить не за что. Правда, бублик?

Маракис не слушал и не смотрел на шофера. Он напряженно следил за тем, что делается на набережной, куда дотянулись уже гребучие лапы кремлевской тучи. Сивая непроглядность медленно наползала вдоль берегов, не оставляя пространства между собой и асфальтом, и, накрывая, удушая собой, топила всякое копошение жизни. Люди оглядывались, визжали, ойкали и сдавались пучине. А туча залапывала за домом дом, за деревом дерево, и в пузе ее бузили блеск и сверканье, словно некие зубы схрустывали стекла окон, витрин, остановок, закусывая людьми. Комья бытия в адском брюхе крупнели, перетыкиваясь короткими молниями, и грохали матюгами громов. Начатое словом, бытие отходило громом.

Из смеси огня с водой, из самовздорящей взрывной каши вдруг молодецки вымахнул заурядный автобус, блестящий и мокрый, как лаковое яйцо. Он подскочил к храму и, чуть сдав назад, хлопнул дверями, в которых появились Трубанов и Дулов. Они неспешно сошли под дождь, по-хозяйски оглядели толпу и направились к тем, кто был всех заметней: Трубанов — к усатому оратору, а Дулов — к малому, который звал громить магазины.

— Ну что? — заорал на малого черный Дулов. — Что кудряшками махаешь? Отражаешься-то в чем? Отражение где? Где ваши все отражения, кто знает? — наглый взгляд Дулова обежал толпу.

— Мы про отражения, между прочим, спрашиваем, — вперился в усатого представителя власти Трубанов. — Отражения-то ваши, поди, упёрли.

Представитель власти глянул остро — гвозди, а не глаза, однако на Трубанове эти гвозди немедленно позагнулись, и представитель вежливо предложил объясниться.

— Русский ты или так болтаешься? — оглянулся на это предложение Дулов. — Такие, как ты, продали русские отражения американцам. Так что мы теперь не люди, а бабкин бздёх,...

— ...не ребятки, а высерки, — подхватил Трубанов. — Не только телевизор — в луже наших нет никаких отражений. Всюду ложь с гламуром.

— Мразью выглядим в телевизоре, будто весь народ в тюрьме сидит, водку жрет да ворует.

Усатый представитель взмахнул руками: мол, не нова ваша песня:

— Только и знаете: мировой заговор, закулиса... Хотите рассорить нас с цивилизованным миром.

— Вот видишь, — повернулся Трубанов к Дулову. — Я же говорил — никто не верит, что отражения стибрили.

— Почему же никто? — отозвался малый, который звал громить магазины. — Я верю тебе, бомжара. Только Америка не при делах. Мы отражаемся в Иордане. Как нас там строят, так мы тут маршируем.

От такого поворота Дулов икнул.

В это время Трубанов наседал на усатого представителя власти:

— Ты скажи, очко-голова, труба — сама по себе труба или продолжение дула?

Очкарик хотел почесать нос, но почесал перемычку между очками.

— У вас канализацию прорвало или что пропало?

— Правда пропала. Я спрашиваю: где правда? Нет ее или, тупой, где искать не знаешь? — наседал Трубанов.

Усатый пересунул в недоумении кожу на лбу и ответил наобум.

— Ступай в Дом художника, а лучше — в Третьяковку. Там полно правды — акварелью, маслом и в графическом исполнении.

— О зохен вэй! И даже на наждачной бумаге, — добавила мрачная бабушка со свечой. — Глаза дерет — такая сильная правда.

— А я раз на живой бабьей сиське картину видел, — похвалился малый, который звал громить магазины.

Он уставился на Дулова, пытаясь вспомнить, когда и где этого черного бомжару видел. Никак не мог вспомнить и в нетерпении бил кулаком в ладонь. Парню явно хотелось драки.

— Где мы встречались, черный? Не тебя ли вчера ловили на Курском? Колбасину стянул.

Дулов опасливо покосился на малого и, никак не желая вспоминать о событии на Курском вокзале, обратился к мрачной бабушке:

— Вы точно говорите про Третьяковку?

— Да, лучше — в Третьяковку, чем в Дом художника, — тощая рука показала за реку. — Там сейчас выставка художника Набиралова. Ни тебе героина, ни бандитов тебе, — кивала головой бабушка. — Чистая жизнь под подсолнухом. Хорошая выставка. Туда поезжайте, туда.

Дулов прыгнул в автобус, Трубанов — следом. Автобус захлопнул двери и укатил так же бодро, как прибыл.

Маракис тронул шофера за руку.

— Сейчас, тово, товарищи, будет драка, а Петруша прогневается.

Словно услышав его, парень, призывавший громить магазины, подбежал к усатому представителю власти и так закатал тому в ухо, что с представителя вертушкой взвились очки.

— Ты чего? — заорал усатый.

— Не он, а ты, падла, колбасу воровал на Курском вокзале. Я точно вспомнил. А мне за то по горбешнику — палкой.

Усатый представитель власти согнулся поднять очки, и вдруг резко выпрямился, ненароком поддев головой подбородок парня, который как раз наклонялся перелобанить усатого по хребтине. Парень подскочил, и вместе с крошкой зубов и кровью сплюнул горсть фистульных бранных слов. На эти слова оглянулся рыжий, который был с девкой. В два прыжка он подскочил к представителю власти и сбил того наземь одним ударом.

Но это не понравилось парню, который звал громить магазины.

— Ах ты, гад-мусорина! Это ты меня палкой имел на Курском!

Даже не утерев кровавых соплей, он бросился на рыжего парня, и началась добротная плотная драка. Люди стали орать, визгнула женщина, и наконец оглянулся Петр.

— Бунт? — спросил грозно.

Лик царя не был злым. Формально царь непрочь бы с народом потолковать, выслушать жалобы да издать повеление, но в медных полостях головы не имелось ничего, кроме главного державного страха. Он еще раз спросил: «Бунт?» — и сполз в воду.

— Сейчас учинит окрошку, — предсказал Маракис.

Увидев, что долговязый царь побрел к берегу, люди побежали в разные стороны — к храму и вдоль реки.

— Милицию надо звать.

— А что — милиция? Та же кровь, те же сопли.

— Ну армию.

— У армии — те же мамки.

— Гля, по берегу Сталин ходит.

— И Брежнев, и Ленин... Железный Феликс...

— Бунт? — Шлепая по воде руками, Петр топал к берегу вброд.

— Тово, товарищи, если не уедем... — взволновался Маракис. — Сейчас он устроит утро стрелецкой казни. Погнали-ка, давай, в Третьяковку!

Шофер повернул зажигание, но в это время в окно настойчиво постучал дядечка, с которым разговаривали у храма Христа.

— Что ж вы, окурками окатили и тягалевку? Мне с вами надо уехать, а то, ёлки дров... Разве не видите, я на князь-кесаря похож, на Ромодановского Федора Юрьевича?

— Не знаю я никакого Ромодановского, но одного мозготраха ты сильно напоминаешь, — сказал шофер. — Реверсаля ты мне напоминаешь. Профессора.

— Так я Реверсаль. Профессор.

— Пусти его, — посоветовал шоферу Маракис. — Сегодня Реверсали часто будут попадаться. Тово, товарищи, обратное движение, заводь историческая образовалась на Москве, движение вспять, реверс. Поэтому и Реверсалей развелось... Пусть! Авось пригодится.

— Как скажешь, — согласился шофер. — Залазь, ёлки дров!

Реверсаль сложил зонтик и забрался в машину.

— Правильно сделал — послушал умного человека, — ворчал Реверсаль, устраивая при ноге зонтик, с которого текла вода. — Я даже отрекомендоваться могу. Я в некоторой степени ученик профессора Ахълижа.

— Тебя потом — к иностранке?

— Туда, туда. У меня там встреча сегодня. Очень важная встреча.

Шофер поразглядывал Реверсаля в зеркало.

— Что ты смотришь на меня, как врач на снимок зуба?

— Дак, ёлки дров, не вижу лица, — заелозил Реверсаль.

Маракис оглянулся и назидательно произнес:

— Шофер наш, тово, товарищи, круговая оборона. Человек, закрытый со всех сторон. Секретка — не человек.

— Вот так-то вот! — взревел вместе с машиной шофер.

Он жиманул газ, и машина прыгнула вслед автобусу прямо в полы дождя цвета солдатской шинели. Маракис оглянулся и увидел, как разбегается толпа, царь Петр бежит по набережной за голопузой девкой, а рыжий парень, поддетый Петром под зад, взлетел над рекой Москвой и сейчас шлепнется в воду. На всё это смотрит мрачная бабушка. Смотрит, закрывши рукой свою свечечку, и огонечек дышит сквозь бумажно-тонкую руку, добр и ласково-красен.