Языкодавец

После переговоров Сергей Иванович остался собой недоволен, но недовольство все же сдабривалось довольством, как затируха сметаной, поскольку переговоры, собственно, удались, хоть и документы подписью не скрепились. Пантелеймон Бырч оказался таким хлыщом — в кулаке не зажмешь, голой лапой не цапнешь. Этакий урод-француз от когдатошней дворянской русачки. Доносили, что он собирался стать священником, прислуживал в православном храме, но проходимство потянуло в торгашество.

Пантюша был подчеркнуто некрасив. Левое ухо, за которое сержант в армии вытаскивал парня на перекладину, пылало весело и дерзко, словно на месте уха голова высовывала язык. Смесь блатного и балетного — вот весь Пантюша: турникетная вертлявость летящей на цыпочках фигуры и скотность шеи, фарфоровая длинноперстость рук и быкастость плеч, выхоленная тонкость лица и огнестрельно-трусливый взгляд, словно не в Сорбонне протирал штаны, а просидел пять лет у параши. С первого взгляда ясно: этот человек — проходимец. А приглядевшись, поймешь: проходимец прожженный.

Странный псевдоним «Бырч» собрал первые звуки столь же странных слов: «бывший русский человек», заслонив историческое дворянское имя.

Эмигрант в отдаленном поколении, Пантюша от родителей ничего, кроме настойной тоски по Родине, в наследство не получил, но задумал веселое дело — продать в Россию зарубежный русский язык, который давно уже существовал в свободном мире на средства американского конгресса.

Ошиваясь среди умных людей в университете и в церковных кругах, Пантюша наткнулся на одну замечательную мыслишку об языке. Все вокруг понимали язык как инструмент общения, а он уразумел, что язык можно понимать как среду, в которую с рождения окунаются люди и пребывают в ней, подобно рыбкам в аквариуме, пока их не дернет оттуда смерть. Он осознал, что именно эта среда определяет мышление людей, их мировоззрение и в конце концов — поведение. Люди могут говорить, думать, а значит и делать лишь то, что позволяет языковая среда. Выходит, народы — рабы своего языка, а наивысшая власть — не деньги, не акции, не заводы и месторождения и вообще никакое не имущество и даже не военное могущество, но владение языковой средой. Вот она — настоящая неподдельная власть.

Пантюша ошалел, когда все это в нем осозналось. Сначала он подумывал, как бы самому поуправлять массами носителей языков, но вскоре понял, что руки его для этого дела коротки, что нужна хотя бы малая крупинка властных возможностей, доступа к которым он не имел никакого. Он предложил свои идеи в соответствующие органы, но ни во Франции, ни в Англии, ни в Америке должного интереса никто не проявил и раскошеливаться на такие глупости не пожелал. И тут Пантюша понял безнадежную отсталость бесконечно разлагающегося западного мира, который пробирается по кривым историческим тропам от выгоды к выгоде, избегая прямой дороги к великой цели. И Пантюша зарекся искать себе на Западе место.

Однажды утром пройдясь по восточным сайтам, Пантюша обнаружил, что все его новаторство в России уже сто лет не новаторство, что там имеется Госкомслово, которое давно и успешно, но с обычной русской негласностью главного проводит в этом направлении большую работу. Правда, Госкомслово по старинке считает язык инструментом, но Пантюше-то едино, что продавать — среду или инструмент, хоть, конечно, можно и инструмент, но в качестве среды язык получался дороже.

Для этого и затеялась длительная переписка с Сергеем Ивановичем — всевластным хранителем русских языковых богатств на территории бывшей страны Советов. Госкомслову идея понравилась. Переписка оказалась успешной. Было заключено соглашение о сотрудничестве, за которым маячил уже договор.

Но договор, как ни бились, не заключили. Не успели согласовать ключевые моменты, поскольку сильно поспорили. Торговались. Пантюша цену набивал наподобие заправского торгаша, а Сергей Иванович, как заправский покупатель, сбивал. И увлеклись. Полезли в отвлеченные сферы, хоть и неприлично Сергею Ивановичу опускаться до споров с французским проходимцем, но больно ловок и хитер оказался малый. Сергей Иванович от восторга млел. Вот бы сына такого вместо вялого Сашки, который мается дурью — в Пушкина рядится, бакенбарды пустил по щеке и палит из духовки в мух. Дожил до пушкинских лет, а бездарен, как порох в луже. И тут вдруг — Пантюша! С таким бы сынком да на крутые дела! Общественные охоты можно затевать, крупного зверя валить. Будь у Сергея Ивановича такой сынок, Василиск Марцыпанович смухортится, как опавший член. Ах, Пантюша! Ловкач-хитрец не хуже Сергея Ивановича, а может быть даже — выше бери —калибром с Категория Ильича! Развалился, как граф, и с ленцой излагает:

— Не будете же вы, Сергей Иванович, отрицать, что русские изгнанники сохранили духовность русского языка в отличие от того языка, которому отрезали духовные гениталии дома.

Сергей Иванович оттягивал нижнюю губу, обнажая мелкие желтенькие зубки, и выталкивал вон нарочито-пренебрежительный смех.

— Не случайте соловья с тараканом, буланчик миленький! О Фадееве, к примеру, не модно сейчас говорить, но язык Фадеева — язык живущего организма, в то время как язык Набокова — перечисление мертвых чувств, списки бывшего. Фадеев при всех его недостатках — исторический взлет, здоровье нации, бодрость. Набоков — шлепок в грязь, боль поражения и мерзкое чувство беды. Уж я не говорю о «Лолите», где учитель литературы смакует... Сами знаете, что смакует.

Сергей Иванович всячески стремился сбить цену.

— Давайте, Сергей Иванович, не будем хлестать! Давайте поговорим о том, что язык, пестованный на чужих хлебах, — тоже русский, продолжение великой словесности. Тот же Набоков — он как бы Тургенев двадцатого века. А «Лолита» — это иносказание о фашизме, которому сладко развращать молодежь. Ведь фашизм — так же, как и коммунизм, родился на пределе литературного слова. Слово мыкалось, не зная куда деваться, и лезло в речёвки фашизма и коммунизма. И то и другое оформила в слове литература, а набоковский Гумберт — ее учитель.

— Постное хотите представить жирным? — величественно смеялся Сергей Иванович, увлекаясь вслед за Пантюшей в широкие обобщения. — Сравните Лолиту-девочку и молодогвардейцев! В одно время писано, об одном и том же, если верить вашему толкованию. Но какая страшная разница! Недаром «Лолита» написана по-английски. Американскую выпечку — американцам жрать! Мне тоже нравится Набоков, «как, верно, вам — чахоточная дева». Но зачем же двигать чахотку в массы? Да и, если с учетом будущего глянуть на это дело, «Лолита» утверждает общество потребления. Победа телесного над духовным, попрание христианства, гуманности, — вот что такое «Лолита». Разврат, хоть — по факту взять — роман эпохальный. Конечно, вернуть домой заграничный русский язык надо. Пустая вещь, но для полноты фондов, про запас, для понимания путей развития можно и купить за малые деньги.

— Можно и за большие, — горячился Пантюша. — Если зарубежный русский язык окончательно вернется в Россию, Россия бесповоротно вернется в мир.

— И что ей делать в этом дурацком мире? Правда, это не по моему ведомству, — хитрил Сергей Иванович, принижая свои возможности. — Тут надо Василиску Марцыпановичу вмешиваться — Институту физических свойств исторического процесса. А за деньгами нужно к Категорию Ильичу обратиться, к Генеральному Человеку страны, чтобы выдал разрешение и указание. У нас иначе нельзя.

Все это Пантюша знал. Он знал, что Василиск Марцыпанович Бобоссия-Пустырник занимается диахронией страны — историей, что Сергей Иванович — бог синхронии — держатель сегодняшнего языкового состояния народа. Знал Пантюша также и то, что Сергей Иванович и Василиск Марцыпанович не ладили между собой и постоянно твердили, что оба ведомства надо слить под одной рукой, но Категорий Ильич на это возражал:

— А куда же я одного из вас, товарищи, дену? Таких крупных людей нельзя в стране оставлять без дела. Это как атомную бомбу на улице бросить.

А поскольку Пантюша все это знал, он выискивал противоречия, чтобы на них сыграть, он затягивал дело как мог, отказывался от заманчивых предложений, которые Сергей Иванович вытягивал одно за другим, как фокусник бумажные ленты.

«Не сдавайся, — говорил себе Пантюша. — Не определяй конкретную цифру. Тут пахнет очень большими деньгами. На пустом месте столько замолочу, сколько, может быть, и не снилось».

«Разевай шире рот! — обнулял Сергей Иванович его мысли своими. — Шиш тебе дам или дробь-копейку. Во имя родительской Родины будешь пахать на полях мировых финансов, а от миллионов сыпану тебе горсть нулей, квазимордас красноухий».

«И откуда он вылез, этот желтозубый вахтер? — качал головой Пантюша. — Выперли моих предков и делают свою припадочную историю: то клопов разведут, то начнут их морить. А кто морил, глядишь, сам уже клоп-кровосос. Вот и все физические свойства здешнего исторического процесса».

— Открыто вам заявляю, уважаемый Сергей Иванович, — говорил Пантюша очень серьезно. — Фадеев, он, конечно, ясные обозначил пути. Но эти пути ведут к тоталитарному обществу. Набоков же ведет от тоталитаризма прочь. Он тащит вон из страшного круга, где тюрьмы и лагеря, спасает страну, которая его изгнала. Вот вам и разница между русским языком, сохраненным вам в зарубежье, и тем, который возрастал на родных хлебах. Покупайте, не скупитесь! Потом окупится. А иначе загубите страну вконец, честное мое слово.

— Лучше загубить, чем продаться американцам, — огрызнулся Сергей Иванович и грубо выругался — выпустил тухловатый звучок от исподов российской речи. — Мы будем покупать, а не продаваться.

Тем и закончились переговоры, потому что в дверь заглянул Дружок Петр. Значит, прибыл уже Василиск Марцыпанович.

Василиск Марцыпанович Бобоссия-Пустырник вошел в комнату, сверкая глазами, зубами, пузырьками слюны и поверхностью мокрых губ. С первого взгляда было видно, как хорошо и вольготно разместился на свете этот безунывный братяга. Но не беззаботность светилась в его искрящейся радости. В ней чувствовалась мускулистая уверенность в собственном праве размещаться среди людей без оглядки на тех, кого притеснила эта вольготность.

«Свет — от меня. А всякий другой свет — тьма», — пошутил Василиск Марцыпанович, не произнеся того вслух.

«Тоже мне божок, — так же про себя подшиб его уверенность Сергей Иванович и выразил движением бровей ясный скепсис: блестишь, как в болоте лягушачья икра».

После этой невидимой миру перепалки разговор обрел звуковую форму приветствий. А потом Василиск Марцыпанович спросил:

— Как дела?

Он устремил в Пантюшу свой фирменный проницающий взгляд, взгляд-копье, о котором зналось в обществе и которого страшились, потому что генерал так смотрел не на человека в его сегодняшнем состоянии, но сквозь человека во все его историческое пространство, где открывалось родовое дерево до корней. Он, можно сказать, не столько смотрел, сколько потрошил объект взглядом, нанизывал время рода его на прямоту зрения, и тот чуял, как отметываются в памяти потаенные двери, как вспарываются брюшины минувшего, предки всплывают в реке времен вверх стыдом, подобно глушеной рыбе, и генералу открывается позорное знание характерного родового греха, которое род утаивал и стремился избыть.

Сергей Иванович ждал, что Пантюша дрогнет, вильнет, защитится уловкой или, покраснев, как все, отвернется. Но малый принял взгляд генерала по-барски и даже, можно сказать, пожрал его взгляд своим взглядом: вот я весь тут от сегодняшнего красного уха до Рюрика, с которым мой предок-грабитель поплескивал веслами на торговом пути из греков в варяги. И не тебе, шпана, меня потрошить. Весь род мой сидит в летописной букве со всеми злодействами и геройствами без уловок и тайн.

Генерал отдернул свой взгляд-копье и, чтобы не позволить Пантюше ощутить превосходство, поспешил улыбкой позолотить унижение, дал понять, что считает Пантюшу ровней. Крякнув кашлем, посмотрел на Сергея Ивановича:

— Так как же дела?

— Пока никак, но есть надежда, ... что от теории перевалимся к практике, — сделав паузу, то есть шулерски вложив в пустоту пустой смысл, высказался Сергей Иванович и представил Пантюшу, — Пантелеймон Бырч.

— Бобоссия-Пустырник, — генерал подал Пантюше руку.

— Очень рад видеть вас, господин генерал, — с легким поклоном принял руку Пантюша. — Без вас и не может ничего получиться, потому что дело, как выясняется, из разряда исторических, и без вашего участия нет причастия.

Василиск Марцыпанович покосился на Сергея Ивановича: в твой скотный дворик, Сережа, камень — и склонил в знак согласия голову.

Сергей Иванович почувствовал себя на грани добра и зла. Он ясно увидел, что генерал перехватывает инициативу, и, поглотав малость воздух, рассудительно молвил:

— Все дело в цене. Пора вступать Категорию Ильичу. В Пушкинском музее договоримся.

— В цене — да. Но не только, — поднял палец Василиск Марцыпанович. — А чтобы это понять, нам нужно промяться на выставку. Там, говорят, представлена вся мыслящая Россия.

Сергей Иванович насторожился и затосковал:

«Слишком весел, пройдоха. Не к добру».

— Художник Набиралов — истинный гений, — продолжал Василиск Марцыпанович. — Уверяю, увидите выставку, и переговоры пойдут веселей. Дивное могущество искусства там веет. Вся современность — как на ладони. Надышитесь и решитесь. А? — оставляя руку Пантюши, повернулся генерал к Дружку Петру, предлагая и ему согласиться.

— Эта выставка сегодня — самое важное, родительское, можно сказать, место России. Москва гудит, — кивнул Дружок Петр.

Генерал недовольно дернул в сторону Дружка-помощника бровью: мог бы и отдать столь яркую фразу начальнику, не вылезать тут с умами.

Петр Дружок, нахохлился и попятился — испугался гнева начальника или постарался скрыть закипевшие на губах слова.

Генерал подтолкнул Сергея Ивановича к двери: — Веди, Сережа, куда тут — по коридорам? — и взял Пантюшу под локоть.

— Вы женаты, господин Бырч?

— Пока нет. Даже невесты не домогался.

Генерал разулыбился всей щекой.

— Ewig weibliche — это о Москве. Гёте сам не знал, что о нашей столице бабахнул слово. Тут все пропитано бабой, а мужик, если только — мужик, истекает желанием размножаться. Москва — город баб, главный орган России (почти повторилась Дружкова яркая фраза). Оглянуться не успеете — мы вас женим.

— Если Москва — женский орган, как вы говорите, то Кремль, получается, ... — а? — сдерзил Пантюша и тут же спохватился. — Это, пардон, следует из ваших слов.

— Я бы поостерегся, — осудил генерал. — Такие отважные сравнения... Так нельзя. Вы, наверное, постмодернист. Да и я хотел сказать не «главный орган», но — «город главный».

— Случается, язык не так повернется, — то ли великодушничал, то ли оправдывался барин Пантюша. — Бывает.

Он стал говорить, что российской невесты ему не надобно, что мировая амбициозность нынче ищет супруг в хайтек-государствах, чтобы не разрываться в синкретизме любви двадцать первого века, где неразрывно увязаны жизненно важные чувства: к женщине, деньгам и передовым технологиям, но не докончил Пантюша своей прогрессивной мысли. Войдя в зал, замер и окаменел. И, окаменевши, забыл о передовых технологиях и хайтек-государствах. Рядом с Пантюшей замер, как пень, генерал, и другие, входящие следом, немедленно остолбеневали, вогнав свои силы в силу зрения без остатка.

И вдруг Пантюша услышал тяжкое слово, которое никто не произносил. Оно само собой донеслось со стороны генерала:

«Для тебя здесь все двери открыты, юбки задраны и спущены все трусы, но вали-ка ты, парень, из Москвы прочь! Немедленно уезжай! Тут такое начнется — не уцелеешь».

«А как же язык?» — спросил Пантюша внутренним голосом.

«Никто ничего у тебя здесь не купит. Не нужен здесь никакой иностранный русский. Россия все начнет заново. С нуля».

«Понял», — сказал Пантюша и снова окаменел.