Дела Еръеревы

Когда шофер и Маракис прибыли к дому Ковалевой, у подъезда нервничал профессор Ахълижь, прозываемый Еръерем и Твердопухом.

— Я вас сегодня же уволю. Я вас переведу на автобус, — закричал он шоферу. — Немедленно позвоню.

Он показал на свои ботинки, будто они телефоны, и бурно стал намекать на постоянную связь с высшей сферой, на некие духовные сети, которые безмерно совершеннее даже сотовой беспроводной связи.

— Всякая всячина ездит, понимаешь, в моей машине, — орал профессор, имея в виду Маракиса, — а меня тем временем ожидают там, — он ткнул пальцем в небо. — Неужели не ясно, где меня ждут?

Маракис внимательно выслушал профессорские намеки и, явно сомневаясь в знакомстве профессора с силами форс-мажора, засмеялся, осклабив кривые зубы:

— Там, тово, товарищи, никогда никого не ждут. Там, — он тоже ткнул пальцем в небо, — там, хе-хе, простенько. Призовут к ответу — руки под попу подсунешь и каешься.

Шофер угрюмо пободал профессора острым взглядом и поставил чугунный вопрос.

— Врезать, что ль, чтоб умяк?

И явилась четвертое бессмертное высказывание Маракиса, названное зашибцом.

— Интеллигенцию ни душить не нужно, ни подкупать. Ласки власти дороже ей всяких денег. Будьте чутки к доносам, и интеллигенция сама себя доносами изведет.

Профессор так громко хлопал глазами, что, казалось, у него ёкает печенка. Он еще переминался с ноги на ногу, словно думал брать высоту с разбега. Он еще пересовывал ботинки вправо и влево, косился на чистенькие мыски, словно именно от них ждал звонка, но в победительную заносчивость заглядывало уже ощущение потерянности и отбракованности. Всё было то же, но всё же — уже не то. Так выглядит выпавшая из коробки конфета. Утратила место, и никто не знает — нечаянно выпала или выброшена с умыслом по причине.

— Ты уволен, — сказал шофер.

— Тово, товарищи! Машина принадлежит народу. Жалобы подавайте в прохожем виде, — глядя в еръеревы очи, подал совет Маракис.

Шофер с Маракисом обнялись и ринулись в подъезд, хохоча и грохая дверью.

— Мерзавцы! — ругался профессор. — Наказание не замедлит — я постараюсь. Поплачете еще, повоете, порыдаете.

Профессор Ахълижь изверг несколько грязных слов. Чистюля-ветер поволок их к помойке, но уронил в мордастую лужу. Та гадливо сморщилась и исказила отражение юной вороны, которая на лету испражнилась и каркнула с матюгальным треском, словно палку сломала над профессорской головой. И тому вдруг вспомнились гражданские казни, ломание сабель над пророками русских истин, и тут же возник вопрос о бунтарстве — самой крупной вине перед русской властью. Тоска и уныние овладели профессором. Захотелось броситься в ноги державных лиц.

Профессор взял такси и помчался во всемирно известное учреждение Управнар, где надеялся собрать над шофером тучи и выведать, что думает власть, нет ли доноса, не подгадил ли конкурент Реверсаль, который не раз обнаруживал зависть. И вообще, чего ждать и есть ли у профессора Ахълижа научное будущее.

«Если машины лишили, то ведь и печатать не станут, а не будет книг — лекций мне не читать. Что тогда остается? Беда».

В Управнаре осмотрели его удостоверение работника Института физических свойств исторического процесса, сверили со списками лиц и не замедлили поднять все четырнадцать экземпляров личного дела шофера, но анкеты, словно издеваясь, сообщали одно и то же. Фамилия: «шофер». Имя: шофер. Отчество: «шофер». Дата рождения: «шофер». Национальность: «шофер». И так далее всё — «шофер». А в графе, в которую заносится жена, то же самое ляпнуто по-французски: «chauffeur» — без всякой расшифровки и объяснений.

Все четырнадцать фотографий и одна запасная, прижатая скрепкой, запечатлели личность шофера со спины. Профессор усиленно вспоминал и, стыдясь перед мелким служащим до покраснения шеи, никак не мог вспомнить, как он шофера звал: то ли Антон, то ли Андрей, а может быть, Валя, но точно не Сашка, потому что Александром звали самого профессора.

— Вы разве не видите, что водитель не человек, — удивлялся Еръерь.

— Кто же он? — прищурили глаз, словно совместили мишень с прицелом.

— Сами не видите — кто? — Профессор почти кричал от досады: «Набрали тут неинформированных и тупых!» — Это нуль, деленный на нуль. Ведь кругом — спина. Он — следствие противозаконного арифметического действия с нулем. Вычтенный из себя человек, вытесненный преступным порывом души.

— Вы — серьезно? — прищурился второй глаз.

Сотрудник внимательно оглядел профессора сквозь прищуры, причем особенно сосредоточился на голове, выдавшей такую логическую фигню.

— Без сомнения, серьезно, — уверил профессор.

— По всей видимости я недостаточно туп, чтобы внять вашим смыслам, — криво усмехнувшись, веско сказал сотрудник. — Или информирован кое-как.

Он брезгливо дернул губами, как бы намекая, что не только о делах осведомлен в достаточной степени, но и все раздумья посетителй пишутся перед ним прямо в воздухе как чернилами на бумаге. Именно эта информированность давала сотруднику ощущение равенства с первейшими всезнайками любых академий.

— Хорошо, — великодушно отмёл он профессорские обидные мысли. — Пишите заявление — инициируйте возбуждение. Угнанную машину поставим в розыск. Но не сразу. Сначала в компьютер это дело надо внести, в план, подыскать графу, да еще доложить начальству. В правовом смысле ваше дело сильно усложнено: машина угнана, но вы ее видели, значит, из наличия не исчезла, то есть не украдена, а если не украдена, то и не угнана, но вы ее лишены. Дело ни в одну графу не влагается и требует особенного подхода и, может быть, новой графы, то есть нового формуляра, а формуляры в строго определенной периодичности рассматривают комиссии и утверждают высокие лица. Так что загляните через пару деньков, а лучше — через неделю, но, чтобы наверняка, — через месяц-другой-полгода. Тогда, обещаю, точно все узнается и решится.

— Значит, мне полгода в общественном транспорте париться? — таращил глаза профессор.

— Пользуйтесь личным транспортом.

— Нет у меня личного. Я водить не умею и прав не имею.

Три последние слова напрасно сорвались с языка, потому что произвели на служащего слишком сильное впечатление, словно он понял их в своем, переносном, смысле, и смысл переносный оказался истиннее прямого. Оба глаза избавились от прищуров и стали глядеть то насквозь, то мимо, словно им смотреть не на что.

— Это решайте, пожалуйста, в другом месте.

— В каком?

Глаза изобразили высшую, недоступную норму мудрости.

— В месте службы своей решайте, в Институте физических свойств. Там, кстати, только что человека на службу взяли. И должность создали полумистическую. Поскольку ваше дело тоже о черта терлось, вами он и займется. А у нас тут дела материально-скучные: обыденщина и текучка.

Профессору стало ясно, что пора уходить, но в то же время как уйти, если ничего не разведал.

— Я бы на вашем месте не медлил, — служащий поглядел на дверь — показал куда топать. — Почему? Да потому что секретарем этого полумистического работника стал историк. Полная противоположность Мархилахуриду, которого вы пытаетесь протащить в общественное сознание. Идите и хорошенько об этом подумайте!

У профессора похолодела душа. Он вдруг обнаружил себя среди тучи врагов. Куда ни сунься — комплот бюрократии и разные отговорки. Но, поскольку сотрудник запросто читал мысли, Ахълижь отмел поползновение думать. С пустой головой, но в сильнейшем возбуждении, он направился в Институт физических свойств исторического процесса, который недалеко находился от Управнара.

Старикан вахтер подхалимски заглянул в лицо.

— Чтой-то вы сегодня всхерошенный.

— Есть немного, — пропустил грубую шутку профессор и достал пропуск.

— Зачем документ, когда лицо налицо? — продолжал шутить старикан.

Он указал на дверь и поклонился: для вас, мол, задержки нет.

— Там, слышно, ждет вас новый работник — представитель вооруженных сил истории полковник Каля. К нему идите, в сто девятнадцатую комнату, — было распоряжение.

— А к Петру Ники...

Старикан не дал дозвучать вопросу.

— Петр Никитович на повышение пошел. Полковником отгородился. А что полковнику хиханьки, другим — оханьки. Такой крутой — прям отвесный. Супружницу погнал — как помои плеснул. Да не сам. Через дежурного нагнал страху. Услышала: реснички в дрожь, да очухалась и давай озоровать, в кабинет рваться. Пришлось мне — стеной, как против фашизма. Так что не возводите угон в мировое событие! Могут так взыскать — искать будет незачем. Как футбольные мячи все надуты корпоративной злобой.

Вахтер возложил руку на телефон, другой рукой опираясь на телефонную книгу, и получилась весьма величественная фигура наподобие грозно царствовавших особ, торчащих во всех концах исторического процесса.

Глядя на него, профессор почувствовал такую подавленность, от которой, чтобы удержаться на ногах, нужно бежать со всех ног как можно быстрее. Он вскочил в лифт, спустился до нужного этажа и бесшумно проделал путь во всю длину красного ковра с зелеными тропками по бокам, а потом без стука влетел в кабинет, где его, оказывается, ждали. Он даже представиться не успел, как полковник Каля, прижатый весом своим к высокому стулу и одновременно вознесенный звездными погонами до небес, сверлящим движением, словно ключ в замок, воткнул в папку указательный палец и со страстными всосами слюны промекал:

— В Управнаре неправду вы сообщили, товарищ. У нас тут другие данные. Дочка ваша, жена писателя Пошапкина, ущерб причинила: по ее вине разбита машина, которую вы ставите в розыск.

Профессор замер, чтобы не шагнуть в пропасть, с обрыва не кувырнуться, не расшибиться в прах. Он зыркнул вправо и влево — оценил обстановку, словно прицелился, куда, если что случится, бежать. И, как отраду, заметил бюст Мархилахурида — гипсовую копию, приткнувшуюся за спиной секретаря, этого, как было сообщено в Управнаре, ненавистника древнего философа, антагониста великого учения. Бюст был беленький, чистенький, словно снежок. Только борода философа захватана и на лбу — пятно от нечистых пальцев, словно тут унижали философа: за бороду хватали и с оттяжкой лупили в лоб. Но через пространство кабинета, как через все разделяющие десятки столетий, философ послал профессору знак: держись, брат! Мысли силками не словишь. Мысль — от богов, и нет у людей на нее управы.

Профессор ответно прижмурил глаз: мол, держусь, — и, окрепнув духом, спросил с налетом вальяжности.

— Машина разбита? Это как так разбита?

Полковник Каля открыл папку, словно дорогую шкатулку, заглянул в тайны внутреннего пространства, но тут же отпрянул: вот стыд!

— А так и разбита. Вчера вечером ответственный работник Госкомслова по имени Александр Сергеевич, подвозил вашу дочку на «жигуленке». Въехав во двор, они занялись тем, чем обычно занимаются морально неустойчивые люди в машинах. В порыве сексуального возбуждения нечаянно двинув ножкой, девочка ваша сорвала «жигуленка» с тормоза, он покатился под горочку и вломился в машину, которую вы, к счастью, незадолго до этого покинули, прибыв с заседания кафедры, где научно поспорили с доктором Реверсалем об учении Мархилахурида. Как видите, ваше тайное — наше явное.

Полковник Каля закрыл папку, всверлил в нее палец-ключ — как бы защелкнул замок — и с шумным засосом слюны начал проделывать вдох.

— И? — спросил профессор.

Он поискал задом стул, но стула поблизости не оказалось. Пришлось стоять, будто он нашкодивший школьник.

— Вот и «и», — обронил Каля тихое словцо, придав ему сожалеюще бекнувший придыхательный хвостик. — Молодые люди даже не заметили, как помяли переднее крыло и дверь государственного автомобиля. Значительный нанесли урон. Так что не было никакого угона, и зря тормошили вы Управнар. Вот объяснительная записка начальника гаража. Только что пришел факс.

Каля показал Ахълижу бумажку с рассказом о распутных действиях в «жигуленке», и профессор ясно увидел черные пятна, обляпавшие его честное имя.

Полковник понаслаждался профессорскими вытаращенными глазами и, прежде чем продолжить начальственное глумление, бросил повелительный взгляд на помощника: мол, обеспечь стул. Помощник дернулся, точно его хлопнули по спине, и, в свою очередь, толкнул взглядом стул. Однако стул не подчинился. Тогда помощник поднялся, сделал полшага и неучтиво пнул обленившееся сидение. Стул резво выскочил на середину комнаты и покорно у ног профессора замер.

— А шофера — Несашку вашего — теперь всюду ищут, — продолжал Каля. — Может, помощь нужна человеку. Изуродованный, верно, лежит где-нибудь, позабыт-позаброшен. По вине вашей дочери потерял лицо. Ведь разбитая морда — чем не затылок? А вы в Управнар бежите, гоняете по мозгам арифметику. Вычитания до нуля производите. От дочки отводите подозрения в сточные воды наук. Охаянный вами шофер, между прочим, не забулдыга. Он в органах служит, имеет звание, а стало быть — право скрывать лицо. Уполномоченный товарищ, который с вами беседовал в Управнаре, не уполномочен об этом распространяться, но вынужденно вам кое-что сообщил. Поэтому... — Каля похлопал глазами, совместил очередной шумный вдох со всхлипом и заключил: — ...поэтому не шумите об этом деле, прошу вас. Мы разберемся. И вызовем вас, и кого положено тоже вызовем, призовем и накажем.

— А дочка моя? — спросил профессор, устраиваясь на стуле.

— Дочка ваша — не ангел и не машина. Ей крыло не помяли. Потискали да и все. Может быть, забеременела. Но явно не от мужа Пошапкина. Об этом, правда, тоже не надобно говорить открыто, потому что ребеночек, если и будет, то... пусть и будет, даже если папашами набит мир, как семенем тыква.

Каля обрадовался такой образной фразе, словно подарку, невозможному в прежней жизни, и решил развить мысль до логического конца.

— Если ребеночек будет, то пусть и будет. Выдуманный или невыдуманный... Дитя наших вин все равно безвинно и наказанию не подлежит. Является как отпущение всех грехов.

Легкий гул отозвался в этих словах, амвонный звук. Уловив его, помощник-секретарь поискал носом ладан и сердито зыркнул на язычника Мархилахурида.

Профессор заворочался на стуле, как будто почувствовал задом гвоздь.

— Жигуленок-то — не её. В чем она виновата?

— Неужели вы думаете, что кто-то осмелится обвинять Александра Сергеевича? — возмутился Каля.

— Пушкина, что ль?

— Скорее Пушкина обвинят, чем Александра Сергеевича. Он — сын председателя Госкомслова Сергея Ивановича Антипушкина. Вот в какую беду вляпалась ваша дочка. А вы, понимаете, шум поднимаете. Видите, я даже в рифму заговорил — настолько всё это возмутительно-неприятно.

Высказавшись, Каля резким движением оттолкнул от себя папку и отвернулся к помощнику.

С помощником своим он успел уже основательно побеседовать и многое узнать об его служебных распутицах.

Звали этого бывшего историка затейливым именем Баширта, и за именем этим скрывалась удивительная история. Все предки Баширты, даже весьма отдаленные, продавали рыбу в Твери и звались Тешкины, от слова «теша». Одному такому продавцу удалось серьезно разбогатеть, и стал он своим прозванием брезговать. Мол, мы теперь не обрезки рыбной брюшины, мы сами теперь дорогие рыбины и должы называться иначе, может, даже вовсе безрыбным словом. Прошлись по начальству, потратили малость денег и, получив на выбор с десяток брюхоносных прозваний, из Тешкиных переименовались в Пузцовых. Так и оставались Пузцовыми почти триста лет, не забывая, впрочем, что они Тешкины. Когда же теперешний секретарь-помощник Пузцов был послан в Туркмению на партийно-просветительскую работу и стал выпускать одну за другой брошюры революционно-исторического содержания, ему указали: фамилия твоя, брат, обжорно-барская и режет слух местным пролетарским слоям. Тогда ради пролетарского братства Пузцов решил подделаться под местное благозвучие, но родовая честь не позволила заменить смысл звука. Ведь и предок Тешкин, меняя фамилию, изменил только звук, оставив в сохранности становой хребет смысла. Пузцов решил, что «пузо» заменимо словами «отец рта», и, поскольку отца местные люди звали «баши», вместо Пузцова получился гибрид: Баширта. Туркменским товарищам такое логическое проворство показалось незаурядным, и они, свесив губы и глотая зеленый чай, трясли головами: мол, теперь ты, Пузцов-Баширта, свой, как кетмень и дружба народов. Однако стоило временам измениться, в гибриде обнаружился чуждый местному уху звук, и Баширту вместе с брошюрами оттеснили на обочину общественной жизни. Его стали втаптывать в грязь, припоминать нехорошую тенденциозность и даже преследовать — унижать, оскорблять, кто-то даже кетменем замахнулся... Пришлось бедняге бежать с тучных нив и кормиться на московских асфальтах.

Теперь Баширта с утра смотрел в монитор с такой ярой ненавистью, словно собирался к вечеру побить его за туркменские передряги. Он рвал бумаги из факса, безжалостно гонял принтер, по его лицу то и дело прошмыгивал свет от копировальной машины и сканера, высвечивая дьявольские улыбки: мол, я еще всем покажу! Он вымещал свою злость на Мархилахуриде: отпускал в философскую бороду салочку или всаживал щелбана в белый лоб. Но древний грек не морщился и не угибался. Терпел до поры, язычник. До какой-то своей поры.

— Что же делать теперь? Как вы, Баширта, думаете? — спросил Каля.

— Вы имеете в виду писателя Пошапкина? — привстал на стуле помощник.

Каля не собирался говорить о Пошапкине, но идея поговорить о нем пришлась ему по душе.

— Да. Пошапкин наверно в жену много денег вкладывал.

— Вкладывал бы чего посущественней — сильно бы сэкономил.

Каля брезгливо поморщился: экая пошлость! Но тут же поспешил усмехнуться.

Он словно выталкивал из себя прежнего Калю, воспитанного Улитой Васильевной. Если перевести его ощущения на язык кино или телеэкрана, то сюжеты прежнего Кали развивались в социалистических коровниках, цехах и на стройплощадках, а новый Каля любопытствовал о жизни в ресторанах, туалетах, постелях и зимних садах, где мужчины срывают одежды с женщин, и женщинам это дьявольски нравится. Входя в эти новые пространства, выбегая на дивные поля современной жизни, Каля словно пробуждался от странных снов и дивился, на какие глупости тратил жизнь. Он даже фыркнул, ощущая свободу от старых пут, а также удовольствие от этой свободы, и сказал фразу, никак не совместимую с жизнью Улиты Васильевны:

— Как кошки, сходятся где попало, а потом про нули разводят всякие басни, про вычитание людей. Вычти девку из девки — баба получится, а не нуль. Другой бухгалтерии не бывает.

Помощник-секретарь метнул глазами черные искры — обрадовался: так хотелось ему поговорить про женские дива, хоть словцом погулять по девичьей складке, примятой трусами каракульче.

— Если после водки глотнуть шампанского — стоит, как у козла, — бухнул он грубым голосом и огляделся: каково врезал, двинул словом, разбередил труху, тряханул пыльный половичок!

Профессор Ахълижь ощутил эти слова, как удар в лоб. Смысл заявления помощника, его подзаборный тон и наглость — все это вышибло из профессора последние остатки твердости. Он смотрел затравленно-злобно, как пойманный в сетку зверь, который перестал царапаться и кусаться — сдался, поняв, что в смирении меньше страданий.

А Каля — он ничего. Он сглотнул слюну и поправил подчиненного:

— Приличней сказать: не «стоит, как у козла», а «торчит, как минус». Тут, понимаешь, арифметика, а не скотоложство.

Каля откинулся в кресле и продолжил:

— Однажды ехал я без жены в такси и подобрал по дороге женщину, а она села так, что забыл куда еду. Еле утерпел — не пристал. Знаю, что не пристать к женщине очень трудно. Особенно, когда она хочет, чтоб к ней пристали. Но пристать означает терять себя. Вычитание себя — вот что такое приставание к женщине.

— Дело известное, — задумчиво проговорил Баширта. — Вечная история — женщина и ребенок. Сунешь пальчик, вынешь — мальчик.

И начался между ними мужской разговор, который к профессору прямого отношения не имел, потому что секретарь тоже стал вспоминать, как женщины приставали к нему в машинах. Но косвенно профессору давали понять, что он лишний не только здесь, в кабинете, но вообще в жизни, потому что машины теперь служат общественному делу иначе. В них не ездят уже, а живут нередко и половой жизнью. Причем, жизнь эта особенно притягательна тем, что никак не связана ни с местом «А», ни с местом «Б», а летит на скорости между ними. В условиях такой скоростной поездки сильно меняется мораль, потому что сорванный с места человек отрывается от условностей, и женщины лезут к мужчинам в штаны, а мужчины зажимаются и стыдятся.

— И на телегах в свое время зачали немало народу, — вступил в разговор профессор. — Ни «а», ни «б» не разумели, а дело делали — треск стоял.

Но, как он ни заискивал, как ни пытался вплести свое слово, его не захотели услышать. Профессору давали понять, да и говорили почти открыто: ступай-ка ты, динозавр-лапотник, со своим первобытным опытом прочь. В музей тебя пора сдать, набить опилками шкуру и показывать в назидание как память о каменно-угольных эрах бескультурья и дикости.

Профессор бросил прощальный взгляд на Мархилахурида.

— Значит, никакой мне помощи нет? — спросил он упавшим голосом и поднялся. — Наука, значит, никому теперь не нужна?

Но ни строгий начальник, ни его злобный помощник не оглянулись. Они увлеченно размахивали руками, рисуя в воздухе попки дивных разбойниц, которые в машинах извращают вековую мораль.

Так влип историк в историю. Он почувствовал себя униженной жертвой происков чуждых сил, первым знаком грядущих переворотов. Ему казалось, что над головой трещат-ломаются минусы, сабли, мечи, суковатые палки бродяжных нищих и златоглавые трости финансовых пупырей. Полный отчаяния, исполненный горечи, он выбежал из Управнара и двинулся пешком ходить по Москве, о чем мы напишем ниже.

Профессор напряженно думал о дочери, которая вчера вечером, едва он вернулся, прибежала, испуганно-всполошенная:

— Папа, ты здоров?

— Конечно, здоров. В чем дело?

Она обрадованно обняла его и поцеловала:

— Кто-то позвонил сейчас и сказал, что тебе плохо, что немедленно нужно приехать. Вот я и примчалась. Такси не могла поймать. На «жигуленке» приехала. Да шофер пристал: мол, плати натурой! Еле отбилась.

— Бедная... — гладил он ее руку. — Номер-то запомнила? Из-под земли достану, мерзавца.

Дочь отдернула руку:

— Не запомнила я никаких номеров. Да ничего страшного не случилсь. Он и груб не был. Пристал просто. По лапам дала да сбежала.

— Ты не возвращайся домой! Здесь ночуй! А то опять кто привяжется. Опасно тебя, красавица моя, отпускать. Но кто ж звонил? Кто тебя вызвал?

— В трубке трещало — я не разобрала. Но кто же, кроме соседки твоей мог звонить? Наверное, Ковалева.

Профессор вспомнил весь разговор с дочерью. Даже интонации перебрал в голове: «Что там было, в том „жигуленке“? В самом ли деле то был сынок Сергея Ивановича? Но ведь машина-то утром не разбитая прибыла. Целенькая. Нет. Тут не в дочери дело. И не в машине. Тут дело во мне. Тут дело в противозаконном вычитании. Государственный курс изменился, и жизнь моя пошла в нуль. Вот в чем дело».

И покатился перед его глазами страшнющий нуль. Толстым задом прочь теснил образ дочери, образ Мархилахурида, а также его собственный образ в лужах. Профессор удивленно разглядывал сие банально-овальное математическое устройство, оплющивал в колесо и напряженно гонял по извилинам мозга, как в детстве проволочным крючком катал обруч с бочки, и ясно видел прошлость свою, устарелость, замещенность себя пустым местом.

«Нуль — это не только результат вычитания, — думал профессор Ахълижь. — Нуль — это также то, что стоит после цифры. Раздувание числа, человека, денежного мешка. Распухание ничтожества на порядки — вот что такое нуль. Нуль — результат олигархического мировоззрения, — делал мысленные скачки профессор. — И наконец, он — причина и следствие постмодернизма, возводимого на уровень государственного сознания».

Он шел по Москве и бубнил-бормотал свои громкие мысли, с ужасом сознавая, что никому они не нужны, что он никогда уже о них не напишет, потому что...

«Если я ИФСИП-у не нужен — народу своему я тоже совсем не нужен».

А тем временем

Уловив, издали почуяв, что частное горе возводится в государственное несчастье, суровый человек Каля в звездных погонах вдруг подумал, что Еръерь — он, хоть и заучившийся тлен, и недоумок, и единичный случай, но все же — ученый, автор книг, по которым сдают экзамены, а значит, не совсем пустое место и может наделать типичных бед, то есть типизировать свои беды и тем самым размножить их, сделать явлением массовым.

Вдобавок, полковник Каля ощутил на себе пристальный взгляд. Он огляделся вокруг, поискал глазок телекамеры, замаскированный под какой-нибудь винтик, или нашлепку с дырочкой микрофона. Но смотрел на него, напряженно следил за ним никакой не глазок, а гипсовый Мархилахурид, у которого даже зрачков не обозначил художник. Всей поверхностью бельм своих напряженно следил. Обозревал Калю со всех шести предметных сторон, а также со стороны времени, всех агрегатных его состояний.

Кале сделалось страшно. Он быстренько прошелся по дорожке собственной памяти — поскреб, что там знается о Мархилахуриде, и вдруг обнаружил-вспомнил, что ведь сын-то, Марк, он ведь к профессору ходил, к этому, где живет Ковалева. Ведь у этого профессора Марк хотел защищаться. А теперь машину украли.

«Тут что-то не так, — всполошился Каля. — Не сынок ли тут в деле? А я ерундой занимаюсь, на глупости отвлекаюсь».

— Э, останови-ка порнушный треп, — обратился Каля к помощнику. — С профессором мы что-то не дорешили, — безжалостно вверг он помощника в прежнее потухшее состояние. — Это дело поосновательнее надо проверить. Не выставить ли нам у его дома пост? Пусть парочка мальчиков проведет там пару деньков. Как ты думаешь? Мальчишкам-то осточертело, небось, чаи гонять да козла забивать. От домино руки ломит, от чая живот урчит. Да или нет?

«Во дурак, — нахмурился помощник. — Чай-то пить дешевле обходится, чем изображать водопроводчиков да штукатуров ради этого ученого кала. Сколько накидных и разводных ключей придется купить, шпаклевки, спецовок и рукавиц! Оно бы и пригодилось потом на даче, да дача осталась в дальних краях. Так что бюджетные деньги никакой лично ощутимой пользы не принесут. Разворуют всё мальчики, да и всё».

Он поиграл губами, замахивая их то на «да», то на «нет», но, осознав, что мудрость шефа — вышестоящая мудрость, смирился:

— Лучше не придумаешь. Идея — блеск-полировочка. Распоряжения я отдам.

И отдал.

И снова помощник смотрел в ненавистный компьютер и думал: «От чего ушел, к тому и пришел. Только что не унижают, а так — не побег, а бег на месте в стоячем времени. Из точки „А“ и не выходил. Или она полностью совпадает с „Б“»?

Баширта тыкал пальцы в клавиатуру, оформлял накладные, перебирал почту, а перед глазами одна за другой набегали туркменские женщины: спереди под кофтой — дивные дыньки, сзади под шелком — арбуз.

Бедовую девушку там оставил.

— Лидок, Лидок, покажь передок!

Засмеется и за руку втащит в дом. Коленки разломишь: арбуз, ах!

— И вот что, — оттягивал Каля от сладких воспоминаний, — найти надо уважаемого профессора. Срочно нужно его отыскать.

Баширта вынул нос из воображаемых арбузных корок и сунулся в телефонную трубку кричать приказ.

— Срочно нужно найти профессора Ахълижа!

Через час, когда сообщили, что профессора нигде нет, Каля глянул строго поверх очков:

— Вы понимаете, Баширта, что это значит?

— Понимаю. К бабе, небось, затесался снять напряжение.

— К бабе? — удивился такому предположению Каля.

— Ну конечно. Про зачатие на телегах трепался, мол, треск стоял — как медведи в райском саду. Там, говорят, после Адама и Евы все звери друг в друга врылись, и рай развалился.

— Не болтай! На ком, скажи, этот бабник женат?

— Да разве это имеет значение? — начал было отлынивать Баширта.

Каля так грозно набычился, что пришлось Баширте промяться в архивные залежи. Но там о жене лишь туман-растуман и ничего определенного. Побежал Баширта докладывать Кале, мол, женой в профессорской истории даже не пахнет, а тот чуть ни врезал по столу кулаком.

— От кого же у профессора дочь? Из ума, что ль, родил?

И снова Баширта поскакал в подвал. Когда уже в третий раз пробегал мимо вахтера, старикан полюбопытствовал:

— Чего вы там беситесь, наверху? Чего в кабинетах-то не сидится?

— Да с Ахълижем беда. Бабу его ищем, а там — тьма-туман и черт ногу сломит, — пожаловался Баширта. — Хоть бы узнать, когда ее не стало.

— А разве ее было? Меня б спросили. Я этого профессора с мальства знаю. У деда его женой была Революция, у отца — Коллективизация, а Ахълижь совсем обобщился — с Историей жил. Вот так жену его и зовут. Он и жив пока при ней обретается.

— А дочь откуда?

— Временика? Ну от Истории, конечно. Мать-история родила Временику Александровну. Кто ж другой?

Вахтер задумался на миг, почесал серединку лба, а потом сказал:

— Вспоминается мне, болтали, что профессор ей не родной. У него, якобы, в деревне дом-дача, а рядом сосед жил безродный — в войну все погибли. И у соседа этого умерла жена и осталась дочь. Сосед с горя запил и замерз в поле, а профессор взял девочку к себе и воспитал, как родную. Но это всё, по-моему, враки. Она профессора папой зовет. Да и отчество у неё — Александровна. Правда, может, и того отца Александром звали, но... Приятнее, всё же думать, что такую красавицу родила нам сама мать-история, жена нашего профессора.

Баширта пожал плечами и пошел докладывать Кале о виртуальности жены и реальности профессорской дочери.

Пришлось ему удивиться тому, что Каля не удивился.

— Да это ж, получается, как у меня. Тот же зачин беды. У меня с настоящей женой — виртуальный сын, а у него плотская дочь от виртуальной мамаши. Ведь вот оно что в нашем обществе происходит, какой круговорот «материя-дух» в российской природе.

— Такие миражи — только на московских асфальтах, — тихо проговорил Баширта. — И я, видать, соскользнул в эту лужу, и мне приходится жить между памятью и мечтой, а получается — с виртуальной бабой. У нормальных людей — любовь: завалишь на стол, тело — в тело, аж пиджак подворачивается, и детки — первый за парту сел, седьмой стал ходить, восьмым жена тужится. А тут все уходит в воображение, в реальность, которой нет, в мастурбацию духа, в неявность рождений, в нерожденность явностей, кубит-твою мать!