Над страной длиною в день

Обгоняя собственный звук, самолет летел с Востока на Запад. Генеральный человек страны Категорий Ильич Громгремело воспарял над родным привольем прямо под Божьим оком среди перистых письмен, черкнутых по синевам Господней рукой. Страна перед ним не прикрылась ни облачком. Всей нагой прелестью нежилась на голубых простынях. Категорий Ильич пытался сопоставить себя с простором, но даль велика — глаз неймет, не вмещается в ум, и, хоть ты на этой земле неограниченный властелин, все равно теряешься в неоглядности, как всякий ерунда-человек, нуль-бессмыслица, зауряд-мельтешня.

«А и что такое бесконечная власть, если не труд без конца да пустозвонная слава», — думалось-вопрошалось Генеральному человеку страны.

Ближе к Европе полезли под крыло кучи туч, белые хребты небесных туманов, сероватые долы, слизанные по низу чернотой, где шмыгают ловкие змейки молний. Никак не разглядишь своё царство в колодцах, провалах и пропастях.

«Вот лечу я с совещания глав мировых держав, соправителей глобуса, — думал Категорий Ильич. — Все заняты рынками сбыта, добиваются продаж без границ и пошлин, потребителя переманивают, целыми народами завлекают. Раньше завоевывали, а теперь на побрякушки ловят, как дикарей. Вот сижу — зад преет, а из-под меня эти рыбари сетью нацию волокут».

Категорий Ильич погоревал-усмехнулся, припомнив посулы правителей первых языков мира: «Только пусти нас в русские дебри! Даже в овчарнях интернет у вас заведем, деду с бабкой ноутбук на печь бросим. Пусть заказывают валенки с калошами из Париж-Берлина, Лондон-Пекина!

«Однако моя задача правителя: вопреки всему загнать народ в мировой прогресс, — думал Категорий Ильич. — Чтобы не его организовывали и ставили на карачки, но сам пускай мой народ организует свою и чужую жизнь. Только за это буду ценим, как святой Владимир и Петр. Все цари у нас мерялись этой мерой.

Но если оно испокон веков неизменно — это стремление войти, включиться и не отстать, значит, Русь, как забитую бабу, насиловать нужно, чтоб родила. Сама не способна совокупиться с прогрессом и организовать мир. Мы, выходит, глухомань без концов-краёв, жирная почва для неродных корневищ, и плоды наши — из чужих рук».

Эта мысль зловеще тлела, выжигая голову изнутри. Мечталось перещеголять Владимира-князя, царя Петра, государыню Екатерину. Да и Ленина со Сталиным взять бы да обскакать. А им удалось заварить на Руси мировую бражку.

Смотрел Категорий Ильич в оконный овал, как в яйцо на свет, да вдруг осознал, что за самолетом бежит утлый нолик. Юркает по горам, в реке блеском шаркнул и давай поскальзываться на водных гладях, отмахивать по лесам-полям сотни верст. Бежит, не отстает: в пади валится, проскакивает холмы, этакий зародыш в яичке иллюминатора.

Сердце Категория Ильича вдруг сменило ритм, увеличив отдачу, и стало ясно, что от этого нуля побежала новая линеечка бытия.

Он оглядел спутников — первых, наивысших подчиненных страны, свою опору.

Фелицата Озаревна, жена. Вяжет носок из собачьей шерсти.

Василиск Марцыпанович Бобоссия-Пустырник, генерал-ближайший, директор Института физических свойств исторического процесса, государственный мускул и мастер сил. Надставляет историю сегодняшним днем. Современность пакует в вечность.

А рядом — наипреданнейшая в государстве особа: хвост души, тень сердца Генерального человека — словодержец Сергей Иванович Антипушкин, глава Госкомслова — хитрец и проныра-всевед, потому что вести учет языка означает держать в лапе всякое знание.

Их помощники:

— у генерал-ближайшего: глава Управнара Петр Никитович Дружок, железо-скобяной человек, друг-слуга российской истории, стальное продолжение глаза, мозга, руки и всего остального Василиска Марцыпановича Бобоссии-Пустырника, первый творитель исторического процесса на самом переходе идеологического в физическое. Выстраивает события в действо в соответствии с принятой в государстве канвой;

— а на службе у языкодержца Сережи состоит писатель-мыслитель Виктор Афанасьевич Пошапкин, уникальная голова, способная подать мировое устройство в виде кинематической схемы с валами движений, шестернями верчений, кулачками драк и цапфами схваток. И сразу видно, с кем нужно бороться, а с кем — дружить.

Все они — главные организаторы-конструкторы государственной мысли. Можно сказать, сочинители истории, но можно и — плоть национального духа.

Пока Генчек рассматривал ноль и оглядывал своих приближенных, генерал Василиск Марцыпанович Бобоссия-Пустырник мучительно раздумывал, что бы ему такое сделать хорошее для народа и лично для Генерального человека страны, который — ясное дело — ищет выход из международного тупика, потому что на совещании глав держав глобалисты перебрехались, ничего не решив.

«Словно плеть хлещет мир слово „кризис“. А голова тупа, и не знаешь, что предпринять».

Генерал проследил взгляд Генчека и тоже увидел бегущий нолик. Он показался прицелом, сквозь который на многое можно посмотреть с удовольствием, и генерал изобразил удовольствие, чуть причмокнув.

Категорий Ильи заметил этот чмок, и ему понравилось, что генерал смотрит на то же и видит то же, что он, Генчек. Он оглянулся на жену, но та не видела никакого ноля. Она вязала.

— Фелечка, глянь! Нас преследуют или это отблеск от самолета?

Фелицата Озаревна оторвалась от вязания, окунула личико в оконный свет, как в сметану, и, перебирая пальцами спицы, а вздохами перехватывая слова, неспешно выложила три порции речи:

— Видишь, по облаку не скользит. И под тучку юркнул. Какой же отблеск?

Вынула личико из луча и снова принялась путать спицами нитки.

На то же явление давно поглядывал писатель-мыслитель Пошапкин, всегда готовый подмостить мысли шефа. Писатель поглядывал, но молчал, пока Фелицата Озаревна не обратила к нему две порции слов.

— Вы, Виктор Афанасьевич, про все читали и много написали полезного. А это вот как назвать?

— Такое впечатление: нуль привязался. Нуль выводим в Москву, — отвечал Пошапкин с долей беспечности, чтобы не сильно волновать добрую женщину.

Генчек Категорий Ильич пересунул губы к носу: мол, уточни!

Писатель не успел откликнуться: генерал Василиск Марцыпанович тоненько засмеялся, словно брызнула протечка в плотине, за которой — чуялось — погуливал сокрушающий смех.

— Это прицел, — бухнул генерал и сложил пистолет из пальцев. — Прицел для стрельбы.

Категорий Ильич оторопел.

— Какой стрельбы?

— Да кто ж его знает, — дернулся генеральский погон. — Бог, видать, начинает отстрел. Целится сверху — кого прибить.

«Не тебя ли задумал прикончить Бог? — явилась Категорию Ильичу недобрая мысль, и вдруг (вот удивление!) неуместной не показалась. — Генерал-то ведь старый. И мысли его из былых времен».

Категорий Ильич перевел глаза на председателя Госкомслова, и снова пришлось ему удивиться: Сергей-то Иванович Антипушкин моложе генерала, но такой же загаженный воробьями памятник... Не далеко с ним ускачешь на путях прогресса.

В голове Генчека будто хлопнули дверью:

«Менять их обоих пора. Фелечка давно уговаривает в шею гнать атеиста Сережу. „Словом“ Христа зовут, а у меня на Госкомслове сидит богоборец. Обсудить нужно с Фелечкой и принять решение».

Да и то сказать: генерал недавно назначен, но должность директора Института физических свойств исторического процесса существует почти сто лет в неизменном виде.

Госкомслово помоложе. Его после войны основали, но тоже там ничто не меняется. А мир вокруг изменился сильно.

«Видно, гнать придется одного и другого, — со всей серьезностью подумал Генчек. — И заведения их переформатировать следует».

Пока Генчек таким образом отвлекался на кадровые вопросы, Василиск Марцыпанович успел плеснуть малость бурного смеха и выкатил зловещенький рокоток. Фелицата Озаревна перекрестилась в смирении, а писатель Пошапкин, явно пытаясь утвердиться перед всемогуществом Категория Ильича, не задев при этом могущества Василиска Марцыпановича, заявил:

— Нуль или прицел — по сути разницы нет. Где вычитается — там и нуль. Божья пальба.

Писатель исполнил рукой замысловатую фигуру, словно промежая пространство меж двух могуществ.

«Читает мысли мои», — подумалось Категорию Ильичу.

— Вы имеете в виду... — обратился он к Пошапкину.

— ...метафизику, — слёту подхватил писатель. — Небо из Земли вычитается — вот и нуль. Но вернее всего, простите за откровенность, за нами гонится результат совещания, с которого мы летим. Такой же результат, наверно, и за другими главами гонится, ведь у всех нуль успеха.

Категорий Ильич подергал губами и носом: «экий, этот Пошапкин, — ловок,» — и, словно кус хлеба в солонку, сунул мысль в мировые вопросы.

Совещание главглав мировых держав — глобальная неудача. Планировали рассмотреть следующий поворот, обсудить вектор развития, чтобы перелистнуть зачитанную до дыр страницу истории, найти новый мировой экономический смысл и дать ход валютным запасам. Для этого нужно было определиться, с какой страны начинать новый виток спирали, но француз повздорил с американцем, британец японцу не уступил, а там пошли наперекор немцы, на всех надули губы китайцы, представитель из Дели сердито буркнул, что по сравнению с индийской историей все страны — историческая шпана, и руководители мира разлетелись по домам, скрывая от журналистов раздор. Никто не обрел права на арену истории. Не назначен народ для новых исторических опытов.

Но журналисты учуяли мировой беспорядок. Первыми стали бузить телевизионные комментаторы — аналитики, анальные лизуны. Следом почернели от помоев газеты, а там уже звучно зашлепали словесные оплеухи: закулиса, терроризм, моисеевы парни с берегов Иордана... Хотели, мол, мира, да вот — война.

Не зная правды, каждый врал что хотел.

Хорошо, Пошапкин помог. За ночь намахал статью, в которой углубил тему, и, охладив накал, бросил споры в горние регионы: мол, в условиях глобальной экономики общественное сознание ищет адекватно-глобальную форму абстракции и находит ее в религии. Чтобы народы не бежали на улицы громить магазины, экономика стремится загнать людей в храмы, а для этого современному человеку необходимо указать во Вселенной Бога. Раньше литература учила свободе внутри государств, а теперь самая большая свобода — под Богом на Земном шаре, и проповедник ее — не инженер человеческих душ, замкнувшийся на родном языке, но поп, твердящий о Спасителе всех людей.

От этой мысли оставался шажок, чтобы осознать необходимость новой мировой личности, на которую нужно возложить задачу глобального спасения. Бог может, конечно, всё, но нужен проводник Его воли, носитель Духа, хозяин.

«Один Бог на небе — один на Земле начальник. Иначе планете гореть, — думал Категорий Ильич. — Или вылезет некий проповедник, оттеснит национальные власти и устроит торжество глобального фанатизма».

Не поняв, не уследив, не расслышав в гуде моторов, куда махнула мысль Генчека страны, Василиск Марцыпанович крякнул, чтобы на него посмотрели, и высказался:

— Вообще-то, если нуль — после вычитания, значит, преступник. В тюрягу нужно засадить такой нуль, чтоб вычитать не повадно.

— Всё бы тебе, Васик, в тюрьму, — усмехнулся Сергей Иванович.

Всем видом лисье-масляным он показал и даже подчеркнул усмешко-ужимкой, что генерал врезал мимо: не в тон, не в лад и не в унисон. Тухлотой прошлых дней, сапожной мазью на скипидаре несет от таких шагов.

Сергей Иванович далеко сидел от иллюминаторов и никакого нуля не видел, да и незачем ему, если смотрит Категорий Ильич. Отражение предмета в глазах Генчека важней самого предмета, — таков был служебный идеализм Сергея Ивановича.

Он первым отважился вымолвить мысль, которую Категорий Ильич лишь тронул, словно занывший зуб:

— Хозяин нужен. Миру нужен хозяин. Иначе всех засудит мировой поп.

Фелицата Озаревна оторвалась от вязания, и в глазах мелькнули стальные спицы.

— Что это вы, Сергей Иванович, имеете против батюшек?

Но Категорий Ильич выставил против жены ладонь.

— Ты себе, дорогая, с нитками разбирайся! Сергей Иванович в самую тютьку вмазал, — добавил он, напрочь забыв, что минуту назад собирался в шею гнать атеиста.

Эти слова сокрушили Василиска Марцыпановича. Он убрал бурный смех и, буркнув «пожалуй», крест-накрест обмахал взглядом Сергея Ивановича, словно перечеркнул.

И Фелицата Озаревна тоже перечеркнула: спицы скрестились в ее глазах.

Но Сергей Иванович этих крестов даже не потрудился заметить.

А вот Категорий Ильич все заметил, не упустил. Он даже подкивнул слегка, обозначив довольство: когда все вычитаются до нуля — Генчек возвышается на порядок.

Так в самолете, летящем над страной, возникла мысль о распорядителе мира. И прозвучало слово «хозяин».

Все это было прямо под небесами.

Внизу в то же самое время спешил из глубин Востока в Москву нуль-человек по прозванию Маракис.

Рожденный в столичных бюрократических безднах, он наиболее безущербным ощущал себя в российских пределах, где населенный пункт — понятие скорее идеологическое, чем географическое, где бессобытийное время режет по кругу, не образуя истории, без всякого прогресса и общественной пользы, где бытие неотличимо от быта, а житель не стремится в единицы, ни в положительные, ни в отрицательные: добыл — пропил, и никакого прироста. Там на тысячи верст всё тот же домик-сарай-заборчик. Там дорогу измеряют не верстами, но часами и днями, а значит, не расслоились еще пространство в время. И нужно сказать, что бюрократические бездны столичны как раз относительно этих пространств, где волынка существования считается жизнью.

Жил себе Маракис и жил, получал письма от папы и мамы и разными почерками строчил ответы. По ночам на небо смотрел, толковал с Космосом, вопрошал о себе. И Космос урчал, играл коготочками звезд: выпустит-спрячет, выпустит-спрячет, световые лапки роняли на Землю духовные семена-понуждения: не спи, существо, не лежи, дуй в дорогу! Восстали уже вселенские волны, охлестывают пространства. Начались волнения народных масс. Затужили родители твои, напугались: затевается суд-судьба, и нужна обозначенная нулем точка, от которой каждый вымерит себе Жизнь и Вечность.

Так нуль физический надстроился в нем духовным нулем, и пошел Маракис в Москву, потому что всё на Руси по-настоящему начинается только с появления в московских пределах.

Его-то, Маракиса, дулю-нуля, и разглядело зоркое око Генерального человека страны Категория Ильича Громгремело. О нем-то, Маракисе, смех-дыре, толковали в самолете идеологические гиганты Сергей Иванович и Василиск Марцыпанович, а также Фелицата Озаревна, которая для успокоения нервов вязала носки из шерсти незлых собак.

Маракис двигался по дорогам с Востока, поглядывал да посвистывал, проходя города. Он точкой возникал вдалеке, чтобы точкой же скрыться в дали. Шел дождь, от машин летела мелкая грязь, но грязь не приставала к Маракису, словно не находила к чему пристать. Он шел и шел себе в сухом пиджаке, нигде не задерживаясь, чтобы поспать или перекусить. Он и машины не останавливал, чтобы подвезли, попутчиков не искал никаких. Да и кому такой чудик-попутчик нужен? Дороги у людей часто одни и те же, но пути всегда у всех разные, потому что дорога ведет к месту, а на путях исполняются предназначения, вершатся судьбы, каждая из которых, без сомнения, сервис штучный. Да и кому может быть попутчиком нуль? Для него все пространства — нуль и вся вечность — миг.

Категорий Ильич смотрел на Фелицату Озаревну, на своих идеологических работников, их помощников, на Маракиса в окошке, на весь белый свет... и думал о том, что мировое преобладание — никакая не радость для утехи мелкого «я». Оно необходимо для спасения мира. Оружия столько теперь — рванет, ничего не останется от людей. Только вспышка полетит по космосам в бездны, чтобы сигналить о земной беде миллионы световых лет. Разве можно допустить такую нелепость?

В журналах попадаются статьи о вспышках сверхновых звезд. А вдруг это гибель сверхстарых планет?

Вселенская ответственность, небывалая в прошлом, лежит сейчас на властителях мира. Может быть, ответственность за единственный разум Вселенной, за плод её, за единственное живое яйцо, называемое Землей.

От этой мысли Категорий Ильич ощутил космичность собственной крупности, и желание обставить бывших царей и генсеков показалось теперь глупой слабостью. Они ковырялись в грязи Земли, а в нашей власти на Луны ее расколоть: каждой державе — отдельный кус: Луна-США, Луна-Китай, Индия-Месяц...

Прошлое прошло, и щекотать себя никчемностями — ребячество, пустая забава. Правда, ой как приятно пощекотать! Да почему бы и не пощекотать, если так приятно. И в воображении своем он опять пересаживался на коня, мчался Новгород громить, биться с немцем и предполагать судьбы города Колывань.

— Что же делать нам? А? — спросил Категорий Ильич своих подчиненных, совластителей простертой внизу страны. — Кто подскажет?

Писатель-мыслитель только вздохнул, а ответственный в стране за историю генерал-ближайший Василиск Марцыпанович Бобоссия-Пустырник со всей возможной уверенностью проговорил:

— В истории надо пошукать аналогии.

— Действительно, — проговорила улыбчивая Фелицата Озаревна. — Не послушать ли нам «Историю» Соловьева? Давайте-ка! А?

Она с такой радостью и так вкусно промежила вздохами порции слов, что при слове «Соловьев» все прямо увидели сказителя-соловья, который сейчас же — только сунь в щелку диск — все, что надо, расскажет и объяснит.

— Дружок Петр, — оглянулся генерал на помощника-управнарца, сидевшего в кресле сзади. — Поставь-ка нам первый том Соловьева!

Петр Никитович Дружок порылся в портфеле, нашел нужный диск, нажал на панели нужные кнопки, и из динамиков на головы пролился сочный дикторский голос. Но поскольку сочность в нем заглушала смыслы, никто в эти смыслы особенно не вникал. Фелицата Озаревна оплетала ямку носка, распятую на четырех спицах. Генерал переглядывался с Петром Никитовичем Дружком — просил немого совета, и Петр Никитович откликался ему безмолвно сквозь вороненые очки. Писатель Пошапкин смотрел в окно, а его начальник Сергей Иванович старательно созерцал Категория Ильича. Он не любовался. Он смотрел на вышестоящий лик, как бабушки глядят в телевизор, чтобы не упустить вечнодействие сериала. Лишь Категорий Ильич воспринимал дикторские слова с полным вниманием. Он даже губами шевелил вслед речи, словно обцеловывал каждое слово прежде чем воспринять или переводил на язык своей задушевности.

Генчек любил слушать историю Соловьева и хорошо ее знал. Иным эти тексты казались скучными, но, поскольку Категорий Ильич ощущал свою продлённость во временах и легко воображал себя то великим князем, то государем родной земли, поскольку вслед за историком он следил за тем, какие решения принимались князьями-царями и что из того получалось, ничего интереснее этих громоздких текстов не было для него на свете. Особенно потому, что Соловьев почти не дает оценок, не злит. Он всего лишь излагает материал для суждений государственного ума. А другие историки, например, Ключевский, о великих вещах судят-рядят, как бабы в бане, государственное мышление навязывают толпе, суют тыщи в руки, в которых пятак редкий гость.

«Русская государственная область распространялась естественным образом изнутри, из ядра своего, вниз по рекам до естественных пределов своих, то есть до устьев этих рек, берущих начало в ее сердце, а это сердце — Великая Россия, Московское государство, справедливо называемое страною источников: отсюда берут свое начало все те большие реки, вниз по которым распространялась государственная область», — звучали слова.

— А ну-ка останови! — приказал Категорий Ильич. — Еще раз, пожалуйста, это место!

Он прослушал эти слова еще раз, еще и еще.

— Да как же мне раньше в голову не приходило!

— О чем ты, друг мой, — остановив мелькание спиц, спросила Фелицата Озаревна.

— Так реки-то... А!

— Что — реки?

— Так если Москва шла по рекам до их устьев, то ведь наши реки теперь в трубах растеклись по всей Земле-матушке!

— Ну и что?

Все вокруг замерли. Напряглись. Взгляды уперлись в Категория Ильича, а он даже в кресле своем подскочил — такое вдруг вспыхнуло просветление.

— Я о реках нефти говорю, о реках газа, которые текут из России. А значит, Россия теперь — сердце мира. Ясно, кто мировой хозяин?

— Хорошо-то как, — в один голос ахнули идеологические работники. — Ведь а?!

Василиск Марцыпанович взбросил руку ладонью вверх:

— Я же говорил: все ответы — в истории.

Все дружно выразили радостное согласие кивками голов, блистанием глаз, сверканием зубов, и тут же ткнулись в иллюминаторы искать между тучами реки. Но многовато туманов стелилось внизу, да и ночь наступала, лишь молнии пролагали себе кривые дорожки в водяных фантазиях неба.

Виктор Афанасьевич Пошапкин тоже выразил воодушевление вместе со всеми, но глазами не сверкнул и не улыбнулся, и ясно увиделся недобор восторга и ущерб радости.

— Уважаемый Категорий Ильич, — промямлил из-за спины Фелицаты Озаревны писатель-мыслитель. — Если на трубы упирать — в шантаже обвинят. Мол, вынуждаете подчиняться. Ледяной рукой холода душите западные свободы. И не возразишь.

Писатель-мыслитель Пошапкин славился либерализмом, и руководство страны прислушивалось к его мнению как к голосу мирового сообщества, поскольку их мнения часто не различались.

Пошапкин был замом предгоскомслова, но в то же время состоял при Генеральном человеке страны либералом для домашнего пользования.

— Ну и что? — возразил Василиск Марцыпанович вместо шефа. — Кто за нефть да газ не прижмурит глаз? Труба — она ляжет там, где проложим. Об нее любая справедливость споткнется. С нашими запасами можно позволить себе немножечко эгоизма.

Пошапкин подождал, когда Категорий Ильич удостоит его разрешающим говорить взглядом, но, не дождавшись, взял да и нагрубил генералу:

— Труба — не конек-горбунок. Не ускачешь. Тут еще много чего нужно к трубе. Да и вообще, на подобном эгоизме многие до беды доскакали.

Генерал глянул строго, будто с портрета. Сердитые брови наёжил, наскульными морщинками поиграл-подергал, вроде плеточкой подбодрил себя по щекам.

— Это ты кому, чудачок?

Виктор Афанасьевич оробел и спрятался за Фелицату Озаревну, которая любила писателя, как мать, и часто обращалась к нему за советом.

Фелицата Озаревна приняла на себя взгляд генерала и взбросила квадрат спиц с половинкой носка из собачьей шерсти. Но не понадобилась защита носка. Подоспел Сергей Иванович Антипушкин.

— Ах, Василиск ты мой дорогой! — пропел Сергей Иванович. — У нас, в Госкомслове, давно подумано об этих делах. И, нужно сказать, серьезно подумано.

Сергей Иванович входил в возбуждение. Тело напряглось, лицо покраснело, словно собрался прыгнуть вперед когтями. Решился, видно, вырулить с сильной вещью.

— Вы, Категорий Ильич, по московской традиции предлагаете следовать от истоков наших трубопроводов к устьям их в зарубежных поварнях, подчиняя по пути экономики и народы. Но нефть и газ ведь не вечны. Мы предлагаем ввести в оборот единственно вечное, что имеем, — великий могучий русский язык.

— Что за чушь? — дернул бровями Категорий Ильич.

Но Сергей Иванович не смешался. Он загадочно улыбнулся, как священник, крестящий младенца в купели, и, причмокнув, погонял по лицу умильность.

— Американцы в свое время сделали глупость, когда всадили все силы в доллар, не подперев его никакой вечностью, кроме инстинкта обогащения. Они думают, что самое низкое — оно же самое прочное. Но не может быть вечной низость. Либерализм ее съест или сделает до конца постыдной. Свой великий язык американцы сделали бесплатным приложением к баксу. Мы такой глупости не сотворим. Мы выпустим миллиарды госкомслововских акций. Все, кто хочет греться нашим газом и машины заправлять нашей нефтью, обязаны будут купить эти акции. Таким образом собственником русского языка станет весь мир.

Генерал губу оттопырил не хуже тучи, и молнии передернулись от глаза к глазу.

— Ты понимаешь ли, куда гнешь? — пробасил он с отеческой горечью. — Ты не язык, ты народ акционируешь и в розницу продаешь. Ведь язык — он и есть народ. Ты народ свой в жертву кладешь.

— В том-то и смысл глобализации, — сладкий тенор словодержца подавил горький бас генерала. — Это и есть новый виток истории мира. Зерно, падшее в землю, погибнет, чтобы принести много плода.

— Ты, Сережа, мать родную продать способен. Всем — плоды, а нам — гибель, — рявкнул генерал. — Все покупать будут, а наш народ — голубая фишка? Английский язык разве перемочь русской соской?

— Так ведь хозяева соски — мы! — нечаянно подпустил фистулы Сергей Иванович. — Не тот хозяин — кто ест, а кто кормит — тот и хозяин. То есть мы.

Он обвел рукой круг людей в самолете, но, наткнувшись на Категория Ильича, поправился:

— То есть вы, Категорий Ильич, хозяин. Вы — хозяин русского языка, а значит, — так уж, пардон, получается — мира. И никаких инвестиций. Ни заводов новых не нужно, ни фабрик. Кажется, пустое дело, а вещь!

Голос Сергея Ивановича дрожал, словно он стихи о себе отважился декламировать или сообщить интимную тайну.

— Во загнул! — оттопырил нижнюю губу Категорий Ильич. — Кто же это придумал — такую дурь?

Сергей Иванович хотел назвать себя, но, услышав про «дурь», мигом преобразил лицо в лисью маску и кивнул в сторону Пошапкина:

— Его голова кумекала.

— Гениально, — крякнул Генеральный человек страны Категорий Ильич Громгремело. — Чем глупее, тем вернее берёт. Ничего глупее коммунизма придумать нельзя, а вон как жахнули. Целый век дурили весь белый свет. И эта твоя глупость настолько глупа, что, честное слово, сработает. — Категорий Ильич повел вокруг себя веселыми глазами и покачал головой. — Сережа, Сергей Иванович, ты это дело обдумай, да и обтяпывай начинай. Не откладывай. Наше дело — трубы, а ты за язык вытягивай мир. Помани соской! Мы — энергию, ты — слово. Вот и полный комплект власти без войн и насилия.

— В самом деле недурно, — ничуть не смутившись, крякнул Василиск Марцыпанович. — Сначала кажется — возмутительно. А потом этак повернешь — и не очень. И даже похвально. Ты как думаешь, Дружок Петр?

— Да я... Да, — кивал Петр Никитович.

— У нас уже разработаны все подходы, — заявил Сергей Иванович и от радостного напряжения вытаращил глаза. — Одна только закавыка. Дело в том, что огромная часть русскоязычности — эмигрантская литература — создавалась за рубежом на чужие средства. Как ее приватизируешь? Ведь кто только наших писателей не содержал! Чехи, немцы, французы... Да хоть бы и турки — тоже помогали русским в беде. Сильно делиться придется.

— Чего ты мелешь, Серега! — вмешался генерал Василиск Марцыпанович. — Грамматика — наша, и язык весь наш вместе с матюгами.

— Кроме грамматики лексика есть, — возразил Сергей Иванович с ласково-насмешливым гореваньем. — Грамматика без слов — как труба без нефти. Пока мы социализм строили, они все передовые понятия разработали, смыслы. Мы только и умеем — переводить. Вдобавок, умного народу к ним уехала туча, и нобелевские лауреаты у них — Бунин и Бродский. А когда купим язык, мы разом все понятия купим, все патенты и хитрости, в которых порой ни бельмеса не понимаем. Сила-то — наша, а не знаем, как подступиться, — не наша.

— А ты Пошапкина спроси, — кивнул Категорий Ильич в сторону писателя. — Пошапкин, ну-ка!

Писатель-мыслитель потер рукой щеку:

— Тут два аспекта. Теоретический и практический. Во-первых...

— Вот, Ильич, здоровы в Госкомслове врать, — замотал головой генерал Василиск Марцыпанович. — Как чуть что — аспект, критерий, да во-вторых.

Категорий Ильич коротко глянул на генерала, словно прикрикнул: молчи! И генерал осёкся.

— Во-первых... — продолжал Пошапкин, — и это самое главное, с вашим именем, Категорий Ильич, должно быть связано понятие новой свободы. Мы должны сказать: освобождайтесь из тюрем национальных государств, становитесь гражданами мира! Наша нефть и наш газ должны нести людям освобождение.

Категорий Ильич всплеснул руками.

— Как лампочка Ильича. Точно. Повесили лампочку в деревенской избе, и все поголовно — за дело Ленина-Сталина. Клопов — тьма, а никто не чешется. Все на лампочку смотрят. Ослеплены.

Он замолчал и посмотрел в окно — не отстал ли нуль. Не отстал. Преодолевал земные преграды.

— Хорошо, — сказал Категорий Ильич. — Это во-первых. А во-вторых. Практически — как?

— Нужно, чтобы свой человек за рубежом независимо от нас акционировал язык, а мы бы скупили контрольный пакет, — продолжал Пошапкин.

— В чем же дело? Есть такой человек?

— И человек есть, — вскочил в разговор Сергей Иванович. — Зовут Пантелеймон Бырч. Русский француз. Небогат, но активен и известен как настроенный против России. А на самом деле... Поработаем — будет наш. В общем, дело за вашим разрешением, Категорий Ильич.

— Разрешаю, — сказал Генеральный человек страны и повернулся к Василиску Марцыпановичу. — Нужно помочь Сергею Ивановичу!

— Есть, — сказал генерал, а у самого от этого приказа сердце — ежом, злость — ножом.

«Ведь это же понижение!» — генерал аж перекосился.

Категорий Ильич сделал вид, что ничего подобного на генерал-лице не заметил, и стал расспрашивать Сергея Ивановича о деталях проекта, вникать в подробности, внимательно вслушивался в то, что говорил Пошапкин.

Генерал не мог усидеть на месте. Хотелось, если не матюгнуться, то встать, чтобы хоть движением тела поунять злость, опростать душу.

— Петр, — повернулся генерал к помощнику. — Нужно поговорить.

Они пересели в кресла через проход в стороне от начальнического стола. Василиск Марцыпанович склонился к уху помощника и тихонько прошептал:

— Ставлю задачу: Пошапкина охреначить супружницей. Пусть сынок Сергея Ивановича переспит с женой Пошапкина. И всё смешается в Госкомслове. Сумеешь обтяпать?

Дружок Петр рассудительно покивал головой.

— Пустяк — делать нечего. Ковалева вмиг все устроит. Эту даму — Временика Александровна звать — только в машину загнать. Молодой Антипушкин — Сашка — сразу под юбку полезет. У нее нога от губы растет, а Сашка про баб только книжки читает. Все сны его — про низ живота. Набросится — вот и крик. Ведь нам только крик и нужен.

— Да, да... пусть шумок образуется и следок останется, чтоб Пошапкин запсиховал. А то ишь! Они нас объегорили, а мы им подкузьмим. Ты жене моей позвони. Она в таких делах... Я бы сам позвонил, да мне тут двинуться нельзя — весь на виду. Действуй!

Петр Никитович Дружок вынул из кармана мобильник и пошел в туалет звонить. Но Василиск Марцыпанович окликнул-вернул.

— Постой, а эта Временика Александровна — она управляема?

— Так она же — дочка профессора Ахълижа, — доложил Петр.

— А... Так он — мой работник.

— Да, — кивнул Петр. — Историк.

— Ты его подкуси! Пусть потеряется где-нибудь, чтобы дочка задумалась и не выбирала с кем спать. Сделай, я разрешаю.

— Есть, — тихо вымолвил шеф Управнара Петр Никитович Дружок и пошел в туалет звонить.

— Василиск Марцыпанович, — через головы обратился к генералу Категорий Ильич. — Тут появилась идея собрать совещание. Вы сначала соберитесь и всё обмозгуйте, с Бырчем этим тоже..., а потом вместе примем окончательное решение. Сегодня же соберитесь и Бырча этого пригласите. У тебя нет возражений?

Василиск Марцыпанович широко улыбнулся Категорию Ильичу. Ему показалось, что Генчек извиняется за то, что унизил его перед Сергеем Ивановичем.

— И где же решили собраться?

— Ты против Третьяковки не возражаешь?

— Ах, Категорий Ильич, я люблю Третьяковку, — совсем повеселел генерал. — Да и русского искусства давно не видел.

— Значит, сначала — в Третьяковке, а когда договоритесь, мы в Пушкинском музее сойдемся. Начнете перед лицом, так сказать, русского мира, а закончим перед лицом мирового искусства, как и подсказывает логика дела, — проговорил Категорий Ильич с воодушевлением. — К этому событию вся История нас вела. Так что без тебя, Главистория, в этом деле не обойтись.

Генерал встал и склонился в благодарности.

— Третьяковка — самое место для этого дела, — сообщил Сергей Иванович. — Там как раз выставка художника Набиралова. Художник большой. Можно сказать, находится на переходе из современности в вечность.

— Это уж вам виднее, — махнул рукой Категорий Ильич. — Только не тяните, прошу, не тяните!

— Удачно ли приземлимся? — нежно спросила Фелицата Озаревна, глянув в иллюминатор, где по туманным кручам хлестнула огненная вожжа. — Грозы-то, вон какие.

— Не беспокойтесь, Фелицата Озаревна, все силы привлечем — чистые и нечистые, — радостно пробубнил Василиск Марцыпанович. — Только женушке моей сообщить — она нам дырку в облаках обеспечит. Ведьмы метлами разметут, честное слово! На рассвете явимся над Москвой вместе с солнцем.

Все засмеялись.

— А теперь давайте-ка до рассвета вздремнем, — сказал Категорий Ильич и откинулся в кресле.

— Может, в постель перейдешь? — спросила Фелицата Озаревна.

— Да нет, лучше так. Тут из окна видней Родина.

Собеседники разбрелись по салону, жена притушила свет, а Категорий Ильич долго смотрел в темноту на звезды и молнии и думал о том, что вся жизнь его пролетает между огнями: там — звезды, тут — молнии.

«Вот бы Землю всю облететь, свою Землю! Дожить бы до такой власти!»

Он представил себе, как там, внизу, под дождями и грозами, бредет по дорогам нуль, и развеселился: экая фантазия глупая — этот нуль. Такая глупая, что и поверишь.

Категорий Ильич задремал. Через пару часов бортпроводница подошла и сказала, что самолет идет на снижение. Когда открыл он глаза, было уже светло, под крылом клубились близкие тучи. И вдруг между небом и землей объявилось чистое пространство величиной с Красную площадь. Солнечный луч бросился в него и мигом обшарил поля, леса и домики подмосковных дач.

— Прилетели, — сказала Фелицата Озаревна. — Видать, Зора Филимоновна постаралась: ведьмы метлами дырочку размели.

Фелицата Озаревна трунила над ведьмами, экстрасенсами и другими баловниками, которые служили Зоре Филимоновне, но до запретов не доходила, хоть и требовал того отец Николай, ее духовник, священник из села Вохни, с которым каждую неделю встречалась — он навещал или она к нему ездила. Нарочно нашла себе духовника в отдалении от столичных трепачей и сплетников.

— Где же нуль-то наш? — спросила Фелицата Озаревна.

Категорий Ильич взглянул в иллюминатор и увидел, как нуль добежал до стеклянной башни у кольцевой дороги и слился с блеском, словно капелька ртути вбежала в большую ртуть.

— Отчего ж в Москву-то он прибежал? — спросил Категорий Ильич.

Сергей Иванович с ответом замешкался, а Василиск Марцыпанович наготове оказался с угодливой речью.

— А разве не Москва — нуль Земли? Разве не следствие она глобальных вычитаний: Востока и Запада, Юга и Севера? Если крупно подумать, Москва — точка отсчета. Раньше — Рим, а теперь — Москва.

— Ты это, Васик, добротно выразился, — одобрительно отозвался Категорий Ильич и подумал, что напрасно он хотел своих помощников разогнать, обгаженными памятниками обозвал в душе.

«Хорошо хоть, сгоряча вслух не высказался. А впрочем...»

Он еще раз поискал глазами башню, в которую вбежал нуль, и кивнул генералу:

— А нулька-то неплохо бы изловить. Или приручить, что ли... Все точки отсчета в одних руках должны быть, а не кто попало.

— Немедленно дам команду Дружку, — заверил генерал.

В этот миг входил в град Москву Маракис. Дождик задевал метелками лужи, а ветер скакал рывками. Правда, не шибкие получались рывки. Убогие. Словно пьяная ведьма прикинулась ветром: хочет взлететь, но, дурья башка, возит метлой по водным разливам да за ветки хватается, чтобы удержаться на черенке. Маракис даже подумал о Ковалевой, которую наблюдал не раз в лунном свете на презентабельных метлах от видных фирм или на летающих тарелках, корытах и противнях. В Америку носило ее к подругам.

«Не Ковалева ли оседлала свой веник-бенц? — предположил Маракис. — Встречать, что ли, вышла?»

Маракис гукнул, но голосу не разбежаться — увяз в мокрых нитках. Тогда Маракис прямо позвал: «Ковалева!» Никто не откликнулся. А ветер утих. Задрых, видать, в канавах и ямах.

По небу валила грозовоз-туча. И другие тучи теснило вон из Москвы, как накипь с кастрюли. Но перед окружной дорогой небесное движение замедлялось, грозные девки норовили дать кругаля, остаться в столице. По гулким крышам, конечно, барабанить отраднее, чем пластаться над безответными пашнями да тыкаться дождиком в травостой. Тучи упирались струями в землю, вмолачивая в грязь любое шевеление жизни, не давая ничему никакого ходу. И Маракису показалось, что его норовят не пустить в Москву.

— Не возмутительно ли движение воздухов небесных? — вопросил-остерег Маракис.

Словно опомнившись, дождь поувял, и Маракис пересек окружную дорогу не крадучись, не бочком, не пробежкой, но спокойно, с прямой спиной. Прошествовал, как хозяин в свои пределы.

Тучи упустили на миг несколько лучей солнца, и вместе с лучами показался в небесах самолет.

Но Маракис на самолет не смотрел. Он столкнул кепочку на затылок — открылся светилу — и доложил:

— Я пришел.

Солнце кивнуло из струйчатой течи туч и стерлось в потоках, а Маракис остановился, вгляделся в туманные дали проспектов и пробасил с насыпи, как со сцены:

— Здравствуй, пустыня человечества! Я пришел, ибо я тебе нужен.

Людей нигде не было видно. Только кичливые стеклянные башни зыркали отблесками грозовых полыханий, мол, что за мелочь возводит себя в потребность, называя пустыней великий город?

Маракис похорохорился, хотел молодцом поглядеть, вровень, но на ровню не потянул. Гордячки-башни слишком много отразили простора. В их зеркальном размахе по-свойски гуляли дали — море домов под морем небес, а всякая мелочь творила фон, окраску, дрянь, которую надобно отскрести, прежде чем разглядеть.

— Тово, товарищи, ведь этак-то — унизительно, — посокрушался Маракис. — Что же ты, зодчий, тут понаделал! Ведь несоразмерности разрывают взгляд. Видишь величие — упускаешь мелочь. Учтешь мелочёвку, величие — размазня. Так и чувствуешь себя неуспевающим и ущербным.

Маракис пересунул кепочку с затылка на лоб, на прежнее место.

— Тово, товарищи! Такова, знать, премудрость столичных мест. Их польза в ущербности малых сих, а если малому польза — гигант распылится в дрянь. А иначе... Иначе не быть ничему — ни малому, ни большому.

Самолет рокотал, снижаясь. Вынюхивал носом аэродром.

— Тово, товарищи, кто же это, быстрый, меня догнал? — хехекнул, удивившись, Маракис. — Но разве ничтожно малому трудно ушмыгнуть от непомерно большого? Ах, да что я! Зачем им такую малость ловить? — пробормотал-прошептал Маракис.

Дождь старательно заштриховал его шепот шорохом шатких струй.