— Ты уже приходил когда-нибудь к людям? — спросил Пифагор, удерживая ногу Маракиса, чтобы тот не сорвался.
Маракис поглядел сверху:
— Как же мог я приходить, прежде чем явилась тебе идея нуля? Места мне не было, чтобы явиться. Ты придумал — и я тут как тут. Ты обозначил то, чего нет, и стало.
— Хочешь сказать, что ты плескался в воде, ждал, когда я тебя открою?
Маракис чуть не полетел вниз — так дернулся.
— Велик Пифагор, а догадки нет. Сначала — в жизни, потом — в голове. Я появился тогда, когда ты вычел Гиппаса и образовалось пустое место. Гиппас бросился на корабль — и я за ним в воду. Вот и промок, хе-хе.
Маракис дотянулся до края площадки, на которой горел костер, и над обрывом показалось лицо. Раб Пифагора протягивал руку, помогал одолевать крутизну.
— Ты хочешь сказать: Гиппас минус Гиппас — Маракис, — спросил Пифагор, выбираясь следом.
Маракис почти закричал — так его возмутило.
— Я хотел сказать ровно то, что сказал: Пифагор минус Гиппас — Маракис. Вычтенный из учителя ученик дал живого нуля.
«Не призрак ли этот человек?» — подумалось Пифагору.
Но призраки, он знал, в Египте водятся, в Индии — в местах, которым тысячи лет. Призрачность настаивается в веках, в толпах мертвых. Призрак — это недоумершее минувшее. А Кротон — город новый. Прошлого у него никакого нет. Ему ли плодить призраков?
«Да и за руку я Маракиса брал: плоть как плоть. Нет. Он кто-то другой. Он не призрак. Призраки разве мерзнут?»
Ветер сдувал с головы Маракиса капли. Раб совал в огонь сучья, и от них, как танцор, взбрасывая колени, нелепыми скачками пробирался по ветру дым.
— Дай сухое этому человеку, — приказал Пифагор рабу. — То, что приготовили мы для Гиппаса.
Раб без слова развязал узел и разложил на камнях хитон и хламиду. Маракис переоделся, а мокрое бросил на те же камни. Он и сам уселся поближе к огню, подставив теплу крючковатые пальцы. В наступающей тьме пальцы цапали свет, а тени от пальцев хватали камни.
«Пальцы телесны, а тени — призрачны, — наблюдал Пифагор. — Нет, он не призрак. Неужели взаправду — человек-нуль? Человек, в котором нет божественного числа?»
Раб носил сучки и охапки веток. Черной тучей в стороне надвигалась угрюмая лесная чащоба, за которую убралось к ночи солнце, и чащоба теперь влизывалась в беловатую гору черным клином травы с рубцом тропки.
На небе начинали зерниться звезды. Пифагор прислушался к буханью моря — не позовет ли человеческий голос? Но лишь волны ломались на берегу и падали, падали... Вечный звук падения, не подъема, делает море горестной отрадой страдальцев. Ветер дул напористо, резко, словно пытался перемешать воду и воздух, но не умел создать однородность, лишенную неравновесия, а значит, страдания.
Раб посмотрел на хозяина: что желаете?
— Налей-ка вина, — попросил Пифагор.
Раб вынул из мешка хлеб, кувшин, глиняные чаши... подал чашу Маракису, а потом Пифагору, и тот отплеснул огню несколько красных капель.
— Что с Гиппасом? — спросил Пифагор.
— Утонул Гиппас. Канул в пучину времени ученик. А ты, Пифагор, вечно будешь плескаться на поверхности времен, покуда в жизни не совершится другая об учителе правда.
— Какая? — тихо спросил Пифагор. Так тихо — словно ветка занялась пламенем, чуть вздохнув.
— Придет время — учителя пошлет на крест ученик. — Великая история из этого произойдет. Самая великая из всех историй, а твоя покажется уже людям мелочью.
— О-о-ох, — тихо выдохнул Пифагор, и вино из чаши полилось в огонь.
— О-о-ох! — пыхнул по ветру кислый пар.
Раб хлестнул по костру длинной веткой, развалил надвое пламя.