Вино допили, колбасу доели, факс послали.
— О тебе, что ль, поговорить? — спросил шофер Маракиса. — А то скучно.
Со скуки он стал отдирать от бутылки наклейку.
— Я — нуль. И рассказов обо мне, тово, товарищи, нуль. А вот про Пошапкина можно интересно потолковать.
— Возьми да расскажи, если знаешь что, — с готовностью слушать отозвался шофер.
Маракис встал и прогулялся по комнате из угла в угол.
— Жизнь Виктора Афанасьевича Пошапкина составляет довольно плотное единство с мыслями. Даже не знаю, с чего начать — с мыслей или событий.
— С чего ни начни — кончишь кончиной, — вздохнул шофер и показал отодранный кус наклейки. — Дуй с краю, а что забудешь — потом доврешь.
— Начну с Госкомслова. Ты знаешь, дорогой шофер, эта организация занимается языком, а Виктор Афанасьевич — главный у нас толкователь слов.
— Шишка, — кивнул шофер. — Типуна вроде.
Маракис посмотрел строго: не прерывай! И шофер растопырил пятерню: молчу.
— Вот тут, дорогой шофер, напрягись. Язык обычно понимают как инструмент общения, а Виктор Афанасьевич все по-своему понимает. Язык для него — самостоятельный организм. Сам по себе живет. Не язык от народа зависит, а народ наш зависит языка.
— Ага, как у Ганнибала, — сказал шофер. — Сказанное — оно как бы и сделанное. Сказал про дорогу — она и готова. Болтай про рай — и народ блажен.
Маракис недовольно поджал губы, но согласился.
— Похоже на правду.
— Выходит, язык сам себя треплет, а народ только рот разевает, а думает то, что язык внушит, — закашлял-засмеялся шофер. — Не от мозга — к языку, а от языка — к мозгу. Хорошенькая херня.
И снова в прихожей завопили петухом.
— Яйцо, что ль, снесли? Э! — крикнул шофер. — Щас выйду и бутылкой по зеркалу дёбну, чтоб не вопили. Апостолы мы тут, что ль? На распятие, что ль, кого спроваживаем?
— Козел ты слеподырый, а не апостол, — крикнули из прихожей. — Ты в окно высунь морду. Здесь балкон-то — автобусная остановка, а не балкон. Автобус идет. Сядешь в него, там и расскажут про Виктора Афанасьевича толком, а не всякие враки. До скончания века будешь слушать, пока Вселенная не развалится.
Шофер откатил от себя бутылку и встал. Вскочил и Маракис. Распахнули балконную дверь и, не окажись балконной ограды, за которую друзья уцепились, не устоять бы им на ногах.
Низкая туча асфальтного цвета пролегла мимо дома из дали в даль. Прямо по горбушке ее, сияя огнями, катил автобус. Он переваливался на буграх, словно бугры эти — не туманная прядь, а дорожная твердь. Там, внизу, — улица, машины елозят, от стекол разлетается искрами свет, зонтики бегают с места на место, а тут... черт его знает — такая греза!
Шофер обалдел.
— Куда же его несет? Ведь рухнет.
— Не рухнет, — уверенно сказал Маракис. — Нечему рухаться. Это не автобус, а пар души, пара душ в пучке света: философы едут. Сейчас вдоль Яузы гуляет Еръерь — и его подберут. Самое время философам историка подобрать. У них еще из Третьяковки охранник, которого зовут... Да как же его, черта, зовут?
— Зовут его Лопух-Мясун, — подсказал шофер, употребив беспредельное знание быта. — Давай прокатимся на этом автобусе!
Маракис оттопырил губу.
— Во-первых, не время. Да и свой транспорт есть. Зачем нам общественная могила?
— Но, все же, — по облакам...
Шофер не докончил фразу — желание возноситься над городом смялось, потому что, поколесивши над далями и уловив нечто белое, метнувшееся от неблизких крыш, автобус прямиком подлетел к балкону. Заехав колесом в мокрую тучку, он обрызгал Маракиса, а шофера хлестанул водным платом.
— Вот, черт, неловкий, — заругался шофер. — Весь пиджак промочил.
Автобус дернул вожжами стопсигналов, остановился и раскрыл двери. В окне виднелся Лопух-Мясун — любопытная морда, — а Трубанов и Дулов прыгнули на балкон.
— Ты, — заорал на Маракиса червовый Трубанов. — Зря я тебе по ушам не врезал. Как тебя увидели — так и бедуем.
— Где ведьма? — отталкивал Трубанова пиковый Дулов. — Где дрянь-гадалка? Пусть вернет отражения в лужу, и мы вернемся с небес к помойкам.
— Тово, товарищи, ничего она не вернет и возвращаться вам некуда, — урезонивал буянов Маракис. — Ваши лужи высохли, и все от вас отреклись. От трубы кормильцы ни на хрен никому не нужны. Вы Запад сюда тянули по трубам, но направление поменялось. Смысл трубы теперь: нам по трубам тянуть ручонки. Вот такая история. Тово, товарищи, у вас же в автобусе теперь свой историк. Его бы спросили.
Маракис говорил, и, кажется, дело говорил, но философы орали своё, да так громко орали — соседи высунулись в окна, на балконах повисли. Хоть и не видели философов из своего материального бытия, но головами вертели и возмущались:
— Ковалева — дрянь. То и дело — крик. Не пьянка, так драка. Не драка, так мордобой. Мы тут мирным трудом занимаемся, могучее государство строим, а у нее — визги да мат, мат да крик.
Услышав, как часто повторяется слово «Ковалева», червовый быстро сообразил, о ком речь.
— Значит, Ковалаевой эту сволочь зовут.
— Где она? — визжал пиковый. — Я эту гадину ложкой съем.
— Она как раз сюда топает, — успокаивал их Маракис с таким усердием — аж приседал. — Но, тово, товарищи, зря вы лаетесь. С отражениями в автобус ваш ходу нет. А в Москве теперь смерть слаще жизни. Вы на небе — кати куда хочешь свободно, а местный народ так остервенело сводил с пьедесталов прошлое — все памятники выбежали на дороги. Проходы забиты и переходы. Катились бы вы, тово, товарищи, дальше! Не держите автобус! Ведь уже готовы новые пассажиры.
— Я те, бляха, такого товарища покажу! — буянил червовый.
Он так резко мотал головой — губы за щеками не поспевали — летали, как шнурки на ботинке.
С другой стороны подступал в черном гневе пиковый философ. Не донося до Маракиса кулака, он обозначал тычки в нос, глаз и ухо: врежу, засвечу, охерачу!
Шофер таращил глаза, но вступаться за Маракиса не спешил — как бы привзвешивал, на чью сторону встать.
Снова крикнул петух. Он еще не утих, когда из прихожей скакнули в комнату отражения. Взлохмаченные, скрюченные, похожие на псов — носом в пол — они на миг замерли, повертели башками — осмотрелись, куда рвануть, и, шмыгнув сквозь шофера и Маракиса, как сквозь дыры в заборе, очутились на балконе с лающим криком: здравствуй, курва, вот и мы!
Оторопелые философы траурно трепетнулись: красно-черные зебры ужаса прошлись по щекам, когда от Маракиса вдруг отделился другой Маракис, а из шофера полез, хрустя газетой, шофер. Философы так звонко визгнули — соседи отпрянули от окон, сбежали с балконов, думали — стекла бьют, и осколки посекут уши.
— Марш в автобус! Не нарушай, гнида! — повелели отражения хором.
Философы не прыгнули, они швырнулись в автобус, как монеты в копилку, и загремели там, внутри, матюгами, из-за окон показывая то руку от локтя, то поседевший от страха дерзкий язык.
— Гнойные смрады! — орал червовый. — Давишь одного — два лезет.
— Bibulus vulgaris, — горестно выл пиковый. — Все мы — заурядная пьянь. Жрем ханку до охренения мозга, пропиваем духовные и земные богатства любимой родной страны. Нефть и газ — не для нас.
Автобусная дверь уже захлопываться начала, а он все же успел задеть Маракиса злым доносом:
— Ты, очко, зря в Москву пёрся! Нам-то, из автобуса, видно: папаша твой загулял, а мамаша забля...
Дальнейшее Маракис уже не слышал. Автобус фыркнул и пошел по туманным колдобинам в разлинованные дождями пространства.
— Вы зачем выскочили? — обратился шофер к отражениям. — Полмосквы перешарашили.
Его отражение молча прошло сквозь него и удалилось в прихожую.
Отражение Маракиса, в свою очередь, буркнуло:
— Порядок должен быть.
Тем же манером совместившись с оригиналом оно выскочило с другой его стороны и скрылось.
Маракиса аж передернуло.
— Тово, товарищи, неприятно, однако, когда сквозь тебя — всякое дерьмо.
— Ага, — согласился шофер. — Чувствуешь себя задним проходом.
Шофер и Маракис вернулись в комнату и снова уселись на пол. Шофер покрутил бутылку и спросил:
— Долго нам ждать?
Из прихожей ответили:
— Сколько нужно — столько и будешь.
— Вот грубияны! — покачал головой шофер.
Он стянул с себя мокрый пиджак, разложил на полу и поискал глазами, о чем бы поговорить.
— Паук — голова, — сказал шофер, остановивши взгляд свой на пауке. — Умеет жить. У самого никакого виду, а спит на виду. Персона нон-грата, ё-моё. Дрыхнет нон-стоп.
Маракис замысловато ухмыльнулся.
— Тово, товарищи, символическое значение паука — в другом. Он плетет гениальные сети, но сетью же ограничен. Вне собственной гениальности он ничто.
— К бабке не ходи — точно, — согласился шофер. — Но нынешний паук не таков. Спит в стакане, а мухи сети плетут и сами же в них попадаются. Чем не башка!
Шофер смотрел задорно, но Маракису опасным показался этот задор.
— Что ты хочешь сказать?
— Я хочу сказать, что организованная муха сама себя схавает без всякого паука. Я, ядрена шишка, считаю, что при толковой постановке вопроса паука может не быть совсем. Мухи поведут себя так, словно он есть. Даже сети может не быть. Все равно, поганка, куда-нибудь попадется, и ее высосут, как мозговую косточку, за здорово живешь. Липучка и хлорка никогда не убьют всех мух. Мух убьет организация. Вот-те и хе-хе.
Маракиса эти слова озадачили сильно.
— Ты, наверно, все же учился по-настоящему, — решил Маракис.
— Езда — лучшая школа, если ездишь не учить, но учиться.
— А себя ты относишь к паукам или мухам?
— Я — сеть, по которой бегают пауки. В нее же попадаются мухи. Я говорю не о себе конкретно, а вообще о таких, как я.
— Значит, ты определяешь себя как явление.
Шофер задумался на миг, а потом рассмеялся.
— Одни ловят, другие попадаются. А мы, возилы, являемся куда надо.
Маракису казалось, что его поймали, шоферу — что он поймал. Поэтому Маракис для шутки тревожился, а шофер хмельно веселел для шутки.
— Ну а про Пошапкина-то ты мне расскажешь? — спросил шофер.
Маракис задумался и раскрыл было рот, чтобы начать рассказ, но тут же остановился.
— Чего ж ты замолк?
— Да понимаешь, рассказывать нечего. Он хотел писать обо мне, а когда нуль под пером — перо на нуле. Ничего он не сочинил.
И тут в прихожей послышался шум.
— Хозяюшка пришла! Хозяюшка объявилась, — заговорили отражения. — Заждались тебя, хозяюшка, наши гости. Глупости врут. Мы всё внимательно слушали, но донос составить не можем. Всякая история у них — пустота с продолжением. Правда, философы тут шумели, но мы их так шуганули — больше не явятся.
— Всё, всё. Я дома, — ответил голос Ковалевой. — У нас теперь на очереди другие истории, а вы дуйте в космосы, в мир света и тьмы, где время размечено на световые года. Гостям моим отражения не нужны.
Отражения встали в зеркале боком, переменившись в тонкие черточки, которые накалились, как в лампочке волоски, и сникли в окружающем свете.