Философы

Первые люди, которые встретились Маракису на Москве, были философы. Они стояли под навесом конечной остановки автобуса перед лужей, а в ней, толкаясь ногами о берег, зябли на ветерке их точные отражения, поэтому в обрамлении брусьев навеса мыслители казались игральными картами: пиковый и червовый валет. Опухшее черноватое лицо пикового, как оно и предписано мастью, подпирал черный галстук, а краснощекий червовый в распахнутой белой рубахе и пиджаке походил на ширпотребно-рекламное сердце.

— Я Дулов. А ты кто? — спросил пиковый.

— Я тоже не Сократ. Я — Трубанов, — ответил червовый.

Он широко улыбнулся, захотел молвить нечто светское, но, взглянув на отражение в луже и втянув носом собственную вонь, которая перешибала вонь урны, сладко выругался.

Дулов посмотрел на него с тоскливой оттяжкой и ничего не ответил. Он думал непосильно тяжкую мысль о Москве — третьем Риме, в котором ему нет места, но он в нем все же находится, а значит, он находится в Риме четвертого измерения.

Не дождавшись ответа, Трубанов принял вид философской задумчивости и объявил:

— Стакан бросает душой вперед, а среда отстает. Вот и конфликт.

Дулов отмахнулся от Москвы-Рима и, подняв палец с черным обломанным ногтем, поставил вопрос, в котором больше утверждалось, чем спрашивалось:

— Выходит, нет стакана, нет и конфликта.

— Нет прогресса — нет и конфликта, — уточнил Трубанов.

— Умно сказано. Прогресс — всегда конфликт. Значит, когда хочется выпить — это прогресс.

Дулову страшно хотелось выпить. Он заглянул в урну и погонял в ней банки: нет ли недопитого пива. Шуршал банками, а сам чуть слышно скулил душой, соединяя сказанное с думанным:

«Все такие прогрессы ведут в помойку. Значит, помойка — Рим четвертого измерения».

Чтобы не думать о себе, Дулов старался думать крупные мысли, в которых он лично терялся. Крупное мышление отнимало все силы, и Дулов еле двигался, измученный поисками истины в алкоголе. Он постоянно чесал лицо, словно хотел содрать с него черный пиковый цвет.

Не найдя никакого пива, Дулов поморгал набрякшими веками и спросил Трубанова:

— Ты мне братан?

Трубанов склонил набок голову и представился с уточнением:

— Я мыслитель Трубанов.

— А я промыслитель Дулов. Труба и дуло — разве не братья?

— По трубе — нефть, — не замедлил Трубанов.

— Сквозь дуло — снаряд. Быть насквозь — наше братство, — добил сопоставление Дулов.

Трубанов задумался, погонял ногой по земле окурок и сказал:

— Раньше страна добывала богатства дулом, теперь — трубой. Куда раньше стреляли — качаем нефть. Так что мы с тобой — выход к денежкам.

— Задний проход мы с тобой, а не выход.

— Не так все безнадежно, брат, — ответил Трубанов и потрогал пиджак, отдутый где сердце.

Дулов посмотрел на отдутость, угадал в ней бутылку и подумал: «Не придется ли кокнуть братца? Какой-то я малость Каин».

Подумал, прогнал эту слишком братскую мысль и отвернулся. Лучше уж смотреть на заляпанный жвачкой асфальт, на дохлую крысу, припавшую к проклеванной дождиком луже.

«Кратчайшие пути к бутылке — мирные», — планировал про себя стратегию Дулов, а вслух спросил:

— Но как тебя занесло в Рим четвертого измерения?

— Деньги лопатой греб да и спился. Скоро придет автобус по мою душу.

Сказал и стал смотреть в небо, словно послышался ему в небесах мотор.

Но не автобус, а самолет осветило солнце в дыре среди толстых туч. Тень от него пролетела крестом по башням и пошла перепрыгивать одну за другой все крыши, боясь отстать от самолета, который, как по тверди, скользил по собственному ровному реву к земле.

Будучи при бутылке, червовый Трубанов выглядел уверенным в себе, и Дулову показалось, что Трубанова ничто не грызет — ни совесть, ни другие социально-психические устройства. Лицо напоминает сердце, но в сердце, видать, выгорела давно вся сердечность.

— Загордился ты от богатства труб, — упрекнул Дулов. — Гляди, какой из тебя гордец краснорылый, — показал в лужу.

Но Трубанов глянуть в воду не потрудился. Глаза его обшаривали просторы, куда улетал самолет и где небесный свод крутил громобойный роман с башнями.

— Ты мне так ничего и не скажешь? — спросил Дулов, неотвязно думая о бутылке. — Я имею в виду трубу.

Трубанов хмыкнул.

— Чего говорить? От трубы — деньги, а дуло — защита трубы, чтоб другие не покушались. Дешево получили — дорого продали. В самолетах решают, как мир трубой перетрахать, а мы купаемся в луже. Чего туда смотришь? Не мерзко?

— Нет никого честней лужи. Все врут, а эта — прям протокол.

Трубанов покосился на пощипанное дождиком отражение.

— Чтиво для продавщиц и милиции.

— Не чтиво, а личность. Я личность еще пока, — громко заявил Дулов.

Как раз в это время огибал остановку Маракис. Прислушавшись к разговору, он бросил первую свою бессмертную фразу, одну из тех, которые назвал потом зашибцами:

— Автобус — гроб личности.

Философы проводили Маракиса глазами.

— Трезвые пошли. Видать, из милиции выпускают, — заметил Трубанов.

Дулов помотал головой — натрясти нужных слов.

— Нет. Bibulus vulgaris. Заурядная пьянь. Тут поблизости нет вытрезвителя.

Он выбил из пачки сигарету, чиркнул спичкой и, закуривши, задумался.

А Трубанов спросил:

— Догнать его, что ль, и подраться?

— Лучше закури, — предложил Дулов и подумал: «Хочет убежать от меня с бутылкой».

Он выдул табачный дым, который, обретая женские очертания, потянулся вслед Маракису под дождем.

— Смотри, какая баба фигачит, — удивился Трубанов.

Табачный дым стягивался, плотнел и даже розовел, переменяясь в летящую на метле ведьму. Она млела-красовалась на черенке и сделалась настолько притягательно-плотской, что Дулов по-хозяйски потянулся к ладненькой попке пошутить-посмеяться. Ведьма бессловесно ругнулась, задорно махнув метлой, но тут же, сморщив от боли мордочку, ойкнула: грубый черенок продернулся между ногами и ободрал, видать, нежное место.

Дулов отшатнулся, да чуть не упал всем прикладом в лужу. Он бы и упал, не окажись наготове Трубанов-брат: подхватил-удержал, потолкал слегка — утвердил на ногах, а потом нагнал на лицо морщины значительности.

— Ты сейчас открыл новый закон природы. Если падаешь в лужу — тот, кто в луже, вопреки гравитации, взлетает к тебе. Как встретятся — тут и сшибка. Полное вычитание-уничтожение лиц.

Он поднял глаза и вдруг замер, объяв глазами кристаллы башен, вобравших в зеркала свои даль Москвы.

— А если вычесть отражение из Москвы? Из страны? Народа? Ведь это же... Жуть!

— Ты чего? — откачнулся Дулов. — Так думать нельзя. Москва — храм народа. Она — напротив неба, а в небе нет отражения.

Он отвернулся от Трубанова к подножной воде, бросил окурок в рот своего отражения и сплюнул.

— Ты совершаешь преступление в области мысли. Тебя нужно наказать.

Трубанов радостно закивал.

— Да. От тела с дерьмом оторвать башку с мыслями. Или посадить. В автобус. Уедем к чертям и спасем народы от вычитания.

Эта мысль показалась им очень сильной. Они прослезились и обнялись.

— Значит, мы все-таки личность, а не дерьмо, — сказал Дулов.

— Если жертвуем жизнью — никак не дерьмо. Мы способны уехать. Чеховские дуры никуда не уехали, и была революция. А мы уедем.

— Да, действительно. Если бы эти три дуры приехали в Москву, революции, точно, не было, — радостно согласился Дулов, как бы нечаянно задевая рукой бутылку.

— А, которые в самолетах, — не способны на жертву. Они только нами жертвуют. Не собой.

— Это надо запить, — возликовал Дулов, потому что путем чистой логики привел брата к необходимости поделиться. — У тебя не осталось?

— Осталось, — Трубанов тронул отдутое место на пиджаке.

— Ну давай. Бросимся в будущее. Изменим жизнь. Вино тем и хорошо, что мигом меняет жизнь.

Трубанов вынул из кармана бутылку, обозначил пальцем на ней предел, отпил до пальца и отдал брату. Дулов приготовился выхлестать все, но духу не стало — от голодухи скукожилась внутри ёмкость. Отпил малость и вернул бутылку Трубанову. Тот в два кадычных шмыга добил вино, ощупал горлышко — стоит ли посудину сдать, но, окончательно решив расплеваться с жизнью, размахнулся и бросил в ведьму, которую относило уже ветром от лужи.

Лучше бы он этого не делал! Бутылка не пролетела сквозь дым, из которого эта дрянь состояла, — отскочила от юбки и брызнула блестками, хлопнувшись об асфальт, так что даже далеко ушедший Маракис услышал и оглянулся.

Ведьма вздернула черенок и резко остановилась в полете. Недобро усмехнувшись, достала колоду карт, бросила веером в воздух перед собой, и философы увидели, что на картах прорисованы отражения людей разной масти — начальников управлений, капитанов милиции, следователей, преследователей и судей, торгашей-владельцев, а также разных других устроителей жизни, которые, избегая публичности, не рады своим отражениям и, видимо, сдают их навечно ведьмам.

«Какой же силой оторвало их от оригиналов?» — хотел спросить Дулов, но, посмотрев на брата, смолчал, ибо те же вопросы встречно торчали в глазах Трубанова.

Ведьма потыкала пальцем карты — пересчитала и хмыкнула:

— У меня тут, голубчики, недостача.

Она послюнявила палец, склонилась с черенка к луже, отлистнула отражение, как страницу в книжке, потянула и сдернула с воды обоих валетов — червового и пикового. Один за другим они скакнули в колоду, мигом подровняв по ней свой размер.

— Вот так я вас, философская пьянь! — скалилась в смехе ведьма. — Не хоца — придёца.

Она перетасовала колоду, зарыла ее в складки юбки и поспешила догонять ветер.

Философы досмотрели представление до конца, глянули в лужу и не нашли там никаких отражений. Лужа валялась на земле черным платом, и даже дохлая крыса пятилась от нее, сжав от ужаса глазки.

— Куда она нас утащила? — ошарашился Дулов. — Среди той колодной сволочи я разве свой?

— Свой, свой, — тряс красной щекой Трубанов. — Мы — те же чирьи на стыдном месте. А теперь ушли в нуль, поскольку неотраженный не жил.

Он так испугался собственных слов, что едва не рухнул, но схватился за стойку и устоял.

— Неотраженный не жил, — горестно согласился Дулов. — Среди изобилия уцелеть — тут надо немцем быть, Или на худой конец англичанином. Да хоть от француза дольку. А мы, разбогатев, сами из себя вычитаемся. Напрочь. Вот — правда.

— Достоин ли народ слова правды? — спросил Трубанов.

Дулов вскинул пустые глаза:

— Мы с тобой не народ, а шваль.

Отдаленный гром промял небеса, над землей прошел музыкальный рокот. Прямо из тучи в лужу въехал автобус, щедро дарящий сияние свое водам и стеклам. Он загнал черные колеса в черную лужу, заглотал философов, передернулся, как от сивухи, и уплыл по улицам под дожди, запахиваясь в пространства.

Так не стало философов и их отражений. И никто их жертвенного подвига не заметил.

Единственный свидетель Маракис досмотрел событие до конца и скрылся в дали черной точкой, в которую свело перспективу проспекта. Сильная молния смачно лизнула подбрюшье туч, дернула светом зеркальные стены башен и ткнула огонь в промежность земли и неба. Зашипело над городом, загремело, словно толстый огненный пест просадил собой водный пласт.

— Как только кто обмишурится — тут тебе и философ. А где философ — там жертва во имя великих дел. Чего только люди не творят с перепоя! — сетовала тающая в воздухе ведьма, которую дружно бомбили капли дождя. — Однако нужно теперь лечиться. Всю садилку рассадил мне Садил Садилыч.

Садил Садилычем звала она черенок метлы.