Пантюша замолчал, чтобы перевести дыхание, и человечек выронил зонтик — голубенькую колбаску. Она откатилась и замерла перед лужей, где по мелкой воде гуляли бездонные отражения. Потом, чуть задумавшись, колбаска удало щелкнула, подпрыгнула и взбросила тугую задорную попку, от которой повело ветром воздух. Отраженная в луже Москва задрожала и утратила прочность. Даже влитый в бронзовость Маяковский — Временике почудилось — опасливо свел глаза к театру Сатиры. И — сумрак дурачил или меленький дождик подсекал взгляд — на фронтоне театра стали кривляться маски. Одна даже сморщилась, чихнула и, ругнувшись, плюнула со стены, чем вывела из транса Пантюшу. Он вздрогнул и обрел собственный голос, нимало не смущаясь такой переменой, словно весь рассказ его представлял собой легкий обморок, кроме него никому не заметный.
— Глянь, что делается!
— Странно, — лепетнула Временика, остро ощутив неуют.
Кривляние масок и шевеление памятника смутило также пугливого кавказского малого. Он толканул белобрысую девку, и они, подхватив с двух сторон ведро с цветами, побежали к гостинице «Пекин», к стоянке автомобилей.
— Может — и мы? — всполошился Пантюша.
— Стоит ли торопиться? — рассудил человечек, хоть никто не просил его рассуждений. Он подобрал зонтик, сложил и хлопнул им по ладони. — Торопиться не нужно, уважаемый господин Бырч, потому что вы переживаете, можно сказать, момент истины, то есть вершину жизни. Я бы на вашем месте задержался на этой вершине.
— В чем — истина? — огляделся Пантюша, словно поискал под ногой копейку.
Человечек обозначил зонтиком ширь.
— Во всем, что тут в вашем исполнении прозвучало. — И, глядя на Временику, представился, — Реверсаль. А вы — Временика Александровна.
— Да, — кивнула Временика. — Вы брат ученого Реверсаля?
— Нет у меня никакого брата. Я один Реверсаль. Только не торопитесь напоминать, что девять дней и месяц назад я выпал из окна и разбился. Я и сам это знаю не понаслышке. Понимате ли, автобуса жду, чтобы навсегда покинуть Москву.
— Здесь разве остановка автобуса? — усмехнулся Пантюша.
— Этому автобусу везде остановка, — без встречной веселости прозвучал ответ.
Печальный человечек навязчивым казался и скучным. Хотелось смотреть в сторону театра Сатиры на маски, которые уморительно чихали и сплевывали, а этот врун своими разговорами отвлекал.
— Что за маршрут, если сплошь остановка! — дернул плечом Пантюша. Мол, не отвечай и отстань!
Но Реверсаль не отстал и ответил полушепотом, словно выдавал тайну, которой допытывался Пантюша:
— Маршрут? Нулевой.
— Наверное, временный. Между Белорусским и Рижским, —предположила Временика.
Реверсаль улыбнулся ей, словно ребенку.
— Настолько временный — даже разовый: перевозка с земли на небо. — Голос его пропитало снисходительное сочувствие: мол, у вас всё еще впереди, а я свое получил сполна. — Господин Бырч, пока автобуса нет, я, пожалуй, продолжу ваше повествование. Для меня это очень важно. Ведь из-за него я с жизнью расстался. Иные рассказы, знаете ли, не умещаются в отведенном языковом пространстве и свешиваются концами в небытие.
— Не надо нам таких никаких рассказов, — запротестовал Пантюша. — На вершине жизни, как вы выражаетесь, не хочется страшненького.
— Но кратенько, кратенько хотя бы, — настаивал Реверсаль. — Зря, что ли, я вылетел из окна? Ведь всё, чем тут бредилось, транслировал в вашу голову я, а главного сказать не успел.
Пантюша выставил ладони вперед. Всем видом протестовал.
— Прошу вас, не вовлекайте меня во внутренние дела вашей страны! Ведь я могу позвонить послу или генералу Пустырнику и вам не поздоровится, честное слово, или будет международный скандал.
Пантюша схватил Временику за руку и потянул прочь. Но Реверсаль не отстал, скакал рядом, пытаясь удержать Пантюшу на месте.
— Я не провокатор, клянусь. Я никогда не служил в Управнаре. Я простой ученый, и вам, продавцу иноречи, хочу рассказать, как создавался здесь новый язык. Мне трудно в два слова втеснить диссертацию, но я попытаюсь. — И, видя, что Пантюша хватается за уши, чтобы не слышать, Реверсаль прямо выпалил давно заготовленные слова. — Революция выдвинула задачу создать новый язык. Алексей Горький не совладал, не стал носителем новой речи. Ему тогда хорошие писатели помешали — Чехов, Короленко, Толстой — авторитеты, нравиться которым обязаны были все. А Маяковскому классики не указ и язык не сокровище. Вот и засадил язык в лагерь.
Пантюша замедлил шаги и покачал головой.
— Ну вы и враль! Дикая фантазия, но логично. Признаться, я тоже об этом думал, но, правда, не совсем понимаю, как это Маяковскому удалось.
— Ведь он футурист, — визгнул Реверсаль, радуясь, что затянул-таки в разговор Пантюшу. — Он будущее не из прошлого выводил, но яму рыл между прошлым и будущим, рвал естество, чтобы всё новое делать — стихи, прозу, жизнь. С нуля.
Реверсаль приблизился к уху Пантюши, и Пантюша отвернулся, чтобы не хватнуть чужое дыхание. Но никакого дыхания не донеслось. Слова вбегали в грузные смыслы и болтались в пространстве, не опираясь на воздух. Их держало напряжение, которое исходило от памятника.
Пантюша оглянулся на Маяковского, и памятник молвил вдогонку: «дерзая, дерзим».
— Представьте себе: не по природе чтобы росло, но — делать под руководством. Духовное — делать. Ваня Мичурин — яблоки, а Маяк вместе с Горьким — духовная инженерия! Но ведь разница: дышишь сам или тебе делают искусственное дыхание. Вот и образовалась тюрьма, где гниют, а не прорастают. Помоечка образовалась, а не громокипящий кубок, бурление жизни.
Реверсаль забежал вперед и обозначил зонтиком «стоп».
— Таким образом от мира мы отделились. И Сталин явился. А откройся мы миру — не бывать Сталину. На открытом воздухе диктаторы дохнут, как гриппозный микроб.
— Очень прошу, — взмолился Пантюша, — оставьте нас, а! Всё, что вы говорите, сказано, спето, сошло со сцены, забыто, в гробу забито. Если вы провокатор, донесите где надо что считаете нужным, но оставьте в покое! Мы до Пушкина только пройдемся, на Арбате поужинаем, и завтра же — в самолет, клянусь!
— Но дослушайте же! — затопал от бессилия Реверсаль. — А... вот уже и автобус. Ведь я за эти мысли погиб. В них — ключ к дням сегодняшним, не отмычка, а вы, француз, — выход в свет, мировая общественность для меня.
— Разве не слышите что вам говорят? — вмешалась Временика и даже попыталась встать между Пантюшей и Реверсалем.
— Только вы, прошу вас, ни слова, Временика Александровна! Ведь именно ваш папаша донес на меня, за что поплатился. Мой надгробный памятник, знаете, ходит вдоль Яузы и расправы чинит. И с вашим папочкой посчитался.
— Что-о-о? — вскрикнула Временика. — Что с папой?
Реверсаль оглянулся на автобус, который пробирался по Тверской поперек движения, и гудки машин охаживали его со всех сторон возмущением. Водители высовывались из окон, грозили кулаками и безымянными пальцами, но тут же и затихали, как только успевали заметить, что в автобусе нет никакого водителя. Автобус сам собой шел, подчиняясь судьбе, слепой механической воле, против которой нет смысла протестовать.
Ужас прошел в глазах Реверсаля шмыгом, и он затараторил:
— Я писал про Василиска Марцыпановича, а ваш папа подвел меня под расправу. Громгремело хочет всемирной власти и потихоньку конопатит страну. А Василиск Марцыпанович... Ах, да все они сволочи! Делайте выводы, господа! Выводите всех на чистую воду! И верьте мне, верьте! Не просто так я сопрягал себя, тебя, Пантелеймон Бырч, и памятник. Amour а trois... — закричал Реверсаль по-французски, чтобы Пантюша осознал всё наглядней. — Пока вы голосом Маяковского бредили, я брошюрочку вам в пиджачок сунул, тетрадочку малую, текстик-книжечку. Почитайте, пожалуйста, на досуге! Там про Васика все подробно изложено.
Прямо на газоны, где запрет не только ездить, но и ходить, выкатил автобус. Шурхнули двери, и длинная рука с опознавкой на рукаве, цапнула Реверсаля за воротник и потянула внутрь. Но не давался Реверсаль и, задыхаясь, визжал:
— Меня — в окно, а я никакая не птица. Я только в художественном смысле в полете, чтобы знал зарубеж о русских мерзавцах. А за папу, Временика Александровна, не держите на меня сердце! Я бы своего учителя пожалел, но памятники — не люди. У них вместо жалости — всемирное тяготение.
— Врете вы! — махнула кулачком Временика. — Оболгали вы папу! Не было ничего подобного. Не было.
Но Реверсаль ее слов не слышал. Он весь был в борьбе: упирался, пытался вывернуться, отделаться от руки. Правда, плохо у него получалось: зонтик мешал, с которым не хотел расставаться. Но из автобуса высунулась еще одна сильная лапа, и Реверсаль вместе с зонтиком завалился внутрь, как мешок картошки.
— Не горюй, малый! Бросай зонт и держи стакан, — заорали в автобусе. — Меня Валера зовут, а эти два — ТрубанДулов. Там —шуры-муры-диктатуры, а наш путь — безнадёга-безмятега, райское пьянство и небесный простор.
— Мы выбираем путь — путь выбирает нас, — спел другой голос.
Автобус еще и дверь не закрыл, как дружно врезали песню:
— Херовый хор. А ну — про любовь! — заорали в автобусе поперек напева.
И тут же послышалось:
Двери захлопнулись, и автобус скрылся среди других машин на Тверской. Только опознавка — точечкой на асфальте.
— Аресты начались, — шепотом молвила Временика. — Напились и цапают всех подряд. А чей это бейджик?
Пантюша поднял и прочитал: Лопух-Мясун, распорядитель.
— То ли его взяли, то ли он всех берет, — не поймешь. Смешались жизнь и смерть. На Тверской все смешалось, — заплакала Временика.
— Что за ерунда? — заглянул ей в лицо Пантюша.
Он положил опознавку на лавочку, вынул из кармана платок и стал вытирать ее глазки, со щек сцеловывать слезы. А она вздыхала, чуть всхлипывая, и шептала:
— Не ерунда. Мархилахурид писал: придет пора, когда все смешается — прошлое, настоящее и будущее. Одновременно будет пар, лед и вода. Настанет время-ноль.
— Пойдем отсюда скорее! — тянул Пантюша. — А то и до Пушкина не дойдем.
— Я видела этого Мясуна. В Третьяковке распоряжался, на грудь смотрел, а Пошапкин сердился.
— И я его, кажется, видел, — вспомнил Пантюша.
С фронтона театра Сатиры упала маска. Под ней оказалось лицо неизвестного писателя, похожее на все лица хороших писателей. Горько плакало это лицо.
— Страшно тут у вас, на Москве, — сказал Пантюша и повернул Временику спиной к театру, чтобы она не видела эти лица и не пугалась. — Париж — как деревня, а тут поминутно — не бой, так драка.
— Говорю тебе: близится время-ноль. Всё старое кончится, а новое... — слишком дерзкие мы — дерзнет ли оно придти? — шептала Временика.
— В Париж надо бежать поскорее, — твердо сказал Пантюша. — Туда русский нуль не докатится. Там вечный футурум.