На Москву напал гонитель туманов шатучий ветер. С посвистом зашипел красный куст, упуская в лужу раскаленный, как в кузне, лист, а деревья давай перешвыриваться охапками листьев. Ощущалась в них бесшабашная резвость: эка бы прыгали в мотании проводов, как детки через скакалку.
Милиционер скорым шагом обогнул квартал и оказался на Страстном бульваре. На скамейке, поджавшись, сидел человек без шляпы, и вид у него был совершенно затравленный. Увидев стража порядка, человек хотел убежать, но махнул рукой и отвернулся к луже, на которую наезжала колесом туча листьев, и лужа выцапывала желтые пятнышки, с лёту ладя их в корабли.
— Позвольте осведомиться, уважаемый, вы еще памятник или соответствуете паспортным данным, — спросил милиционер, остановившись на некотором расстоянии от скамейки. — То есть, Пушкин вы еще или уже Анти-Пушкин?
— Антипушкин, — смиренно отвечал человек. — Александр Сергеевич.
— Тово, товарищи, я хотел бы представиться. Человек-нуль, прозываюсь Маракис.
Туча листьев сорвалась с дерева, широкозахватной дугой прошлась по аллее и, будто чешуей, заляпала Маракиса мелкими желтыми листьями, сделав похожим на работника рыбнадзора. Чуть прищурившись, как бы улыбнувшись, Антипушкин пригляделся к Маракису, и несчастья в его затравленном взгляде поубавилось.
— Так вы не из милиции?
— Конечно, не из милиции, но в определенном смысле я страж порядка, — чуть приблизился к скамейке Маракис.
— Из органов, значит, — снова понурился Антипушкин.
Маракис хмыкнул и отмахнулся.
— Ничего похожего, хе-хе! — Маракис загнул большой палец. — Вот — я. Там, на площади, Пушкин. — Загнулся указательный палец. — А вот Антипушкин. — Средний палец приложился к большому, образовав кукиш. — Вы отрицаете поэта Пушкина, а я меж вами порядка ради поставлен. Вообще-то, я выручил вас, от неприятностей уберег. Разве можно в таком прикиде на людном месте общаться с иностранным писакой, будучи сыном всемирно известного лица?
Антипушкин посмотрел на тучу листьев, которая вся закатилась в лужу, и снова махнул рукой:
— Жизни нет.
— Верно. Жизнь коротка. Можно сказать, уже и закончилась. Ведь, тово, товарищи, не будь меня, Пушкин вас медной шляпой мог пришибить за рукописания. Через нуль ему, конечно, не дотянуться. Нуль — предел.
— Вы следили за мной?
— Какой — следил! Мироисчисление по способу Пифагора гонит меня туда, где вычитание до нуля. Там и выныриваю из небытия, как пузырь из воды.
Антипушкин вздернул брови.
— Кроме пифагорова есть другие способы счета?
— Полно, хе-хе!
— Какие, позвольте поинтересоваться?
Маракис глянул по сторонам, словно поискал эти способы.
— Тово, товарищи, есть райский счет, личный счет и число. В раю человек себя не знает, и считать ему нечего. Он с миром слитен, от мира неотличим. За воротами рая начинается «я»: обособился человек. И пошло: «ты», «он», «мы» — два, три, много, то есть личный счет. Но это еще не совсем число. Настоящее число начинается с пустого места, с нуля: не было ничего и стало. Все плохое, отрицательное, кончается пустотой, все хорошее, положительное, нулем начинается. Без меня ничего хорошего не бывает, хе-хе! Но до папаши Пифагора люди пустого места не знали, с единицы, с себя начинали счет.
Маракис подумал недолго: посомневался, говорить ли дальше. И проговорил осторожно, словно по хрупкому прошагал.
— Но есть и послематематический счет, счет духовный, который не каждому смертному постижим. Тут нужно выбежать из природы вон, отрешиться от тела, духовно прыгнуть, чтобы понять. В область духа нужно сходить, чтобы это усвоить.
— Голову вы мне морочите, — горько усмехнулся Антипушкин.
Маракису не понравились эти слова. Он пожевал пустым ртом, поогляделся и с издевочкой молвил:
— А вы, тово, товарищи, против папанечки взбунтовались? И против Категория Ильича? Не дали они нигилизму вашему разгуляться?
— Не дали, — простецки вздохнул Антипушкин. — Нет мне в русском языке места. Родной папаша — и тот запретил моё слово. Не надо, мол, нам второго Писарева, второго Фадеева нам не надо. Фадеев, кажется, написал статью «Долой Пушкина!».
— Не позволите ли присесть? — спросил Маракис.
— Кто ж мешает?
Маракис уселся, ножку на ножку забросил, милицейскую фуражечку набок сдвинул, ручки на коленках сложил, приготовился слушать дальнейшие речи.
— Пушкин, видите ли, официальный поэт, — сказал Антипушкин и полузасмеялся-полувсхлипнул. — Ничего не понимают в Пушкине.
— Пушкин — официальный? — Маракис так хмыкнул — погоны дернулись. — Тово, товарищи, смешно. Но в то же время все-превсе ясненько. Категорий Ильич — личность гуманная, официальное понимает расширительно, вплоть до свободы выражения матом. Но ведь, в укор вам сказать, отрицание Пушкина — дело на Руси небывалое. И без того в истории — то террор, то бойня. Так что пусть Пушкин будет официальный, хоть и официальность его с хромцой. Царь Николай хотел себя Августом видеть, Пушкина в Вергилии завлекал, но Александр Сергеевич опальным Овидием увлекался.
Антипушкин ничего не ответил. Смотрел, как Маракис ботинком качал, а на мыске — распластанный желтый лист. Маракис вглядывался в этот лист, будто читал, будто письмо ему пришло на этом листе.
— А вы, все же, не совсем антипушкин! — вдруг заявил Маракис. — Ваше «анти» полного нуля не дает. Вы для Пушкина мелковаты. Неубедительно, тово, товарищи, пнули.
Антипушкин поднял голову, и отчаянье в глазах его сменилось на чаянье. Правда, Маракис ничего не заметил. Он даже не смотрел на этого Александра Сергеевича и объяснялся скорее по обязанности, чем от души. Мол, договорю, коли начал.
— Пушкин — не чиновничества отрицание. Пушкин — царя отрицание и его лизоблюдной свиты, хе-хе! Кстати, знаешь, когда он первый стишок сказал?
— Когда?
— Все ты о нем вынюхал, а безделицы не знаешь, хе-хе! — Маракис пальцем по горлу провел. — Когда Павла Первого удушили. Тово, товарищи, день в день. Арина Родионовна Яковлева свидетель. Колокола по убиенному заговорили, а наш поэт сочинил нечто в том духе, мол, хороша заря, когда нет царя.
Маракис помолчал, а потом добавил:
— Обманула вас папашина любовница Надежда Львовна.
— Почему обманула? — растерялся Антипушкин — не ожидал таких поворотов.
— Потому что гонима была. Мол, реестрик про чиновничество кладите себе на здоровье в сейфы, а все, что против царя, пусть бытует. Мол, оставьте народу слова, которыми свободный человек говорит с властью. — Маракис откинулся на скамейке и шепнул сквозь дерево небу: — Тово, товарищи, на Пушкина упряжи нет. — Потом он повернулся к собеседнику и ткнул его пальцем в грудь. — Вольный дух пушкинский не цапнул папаша, а потому не полностью тебя погубил. «И с отвращением читая жизнь мою...» — так, кажется? То есть отрицание Пушкина заложено в самом Пушкине. Во как.
Антипушкин ногу выпрямил и согнул, словно вскочить хотел, да не стал, чтобы не спугнуть надежду.
— Значит, не умру?
Маракис в задумчивости выставил подбородок и почмокал губами.
— Тово, товарищи, выясняется, ты не мой материал. Надежде Львовне благодаря не полностью мой.
От маракисовых слов пыхнул жар, пустые глаза загорелись, словно отразили нечто, видное только им, — пожар, всемирное полыхание.
— Никакой ты не антипушкин хе-хе. И Александром Сергеевичем громко не называйся! Шура ты, мелкопись, рот на замке. У тебя две сути и два пути. Выбирай! Поскольку ты как бы памятник, можешь ухнуться в тысячелетний сон Василиска Марцыпановича и возноситься в том сне сизым дымом. Но есть в тебе и живьё. Значит, собственная судьба тебе предусмотрена. Истинное спасение твое в духе. В область духа тебе надо, чтобы все понять и нащупать путь. Но идти туда надо с земным интересом. Мальчика бери с собой из себя. Потеряешь мальчика — пропадешь. Сохранишь — вернешься и вывезешь на себе страну. В этом предназначение твое. Твой долг. Твоя служба. Страшно сейчас в области русского духа. С прошлым там борются, а будущего не видят. Сам увидишь, какая жуть.
Маракис говорил и чернел лицом, и форма милицейская на нем обугливаться начала, как на тлеющей головне. Он и осветился неким далеким светом. Зарево будущих ужасов отразилось в глазах. Вспузырились погоны, каплями потек козырек.
— Тово, товарищи, с пустыми руками туда не ходи! Скурвилось все в русском духе. Две полные сумки жранья прихвати, чтоб совать. И книжечку эту вот захвати. Там, куда придешь, почитаешь.
Маракис протянул Шуре книжечку, и Шура спрятал ее в карман.
Маракис хотел еще что-то сказать, но хлынул дождь, и прекратил разговоры, потому что капельки закипали, укутывая Маракиса в белый пар. Налетел ветер и погнал столбик пара по Страстному бульвару, а потом хулигански вдунул в машину, которая носом рвала дождевой подол. Вместе с паром, видать, и Маракиса вдунул. Лишь последние слова донес пустой воздух:
— В нулевую комнату тебе надо, Шурок. Через неё попадешь в нулевой часок на государственные посиделки. Почитаешь эту книжечку на досуге, и всё в головке твоей прояснится, хе-хе! Вычтется до нуля, и с нуля начнешь.
Шура Антипушкин дернулся к этим словам душой и, нечаянно обрушив при этом часть временной стены, увидел себя самого. Вот идет по бульвару маленький мальчик. Личико важное, глазки заботные, две тяжеленные сумки волочет по земле.
— Где ты взял эти сумки? — спросил Шура мальчика.
— И не спрашивай! В Елисеевском магазине. Продавать не хотели. Особенно вино. Хорошо — милиционер один добрый попался. Помог.
Дождь усиливался, но ни в Шуру, ни в мальчика капли не попадали. Шура принял сумки, и пошли они с мальчиком рядышком по Страстному бульвару. Лужи, листья, фонари и автомобили — ничто их уже не касалось. И вот далеко остались дома, вскоре зарево пало за горизонт, но Страстной бульвар не кончался, длился и продолжался. Лавочки перестали уже попадаться, не стало деревьев, утих дождь и ветер, но бесконечно тянулся Страстной бульвар.
Правда, никто им уже не сопутствовал и не шел навстречу. Но люди не исчезли со Страстного бульвара. Они стояли по сторонам, взглядами провожая идущих, и всё более походили на нищих.
Старушка била поклоны, стоя на корточках и протягивая ладошку.
— По мраку ходила-скиталась душенька. Надежды искала, света, а нашла печаль беспросветную. Собаки брехали, люди пинали... Поделитесь лучиком, отщипните от счастья!
Нельзя было разглядеть ее неплотский облик, творящий поклоны.
А дальше другие сидели перед рваными шапками, тряпицами, рогожками, постеленными у ног. Кланялись, поминали Христа, милостыню просили древними голосами.
— Батюшка-светик, не пожалей копеечки на разживу! Я тебя за здравие помяну.
— Поделись с обездоленным, — бубнил бельмастый дед строго. — Не копеек прошу, — поделись душой!
Мальчик отщипывал крохи, и нищие вопили вслед благодарность, маленькую ручку желали обцеловать.
Чем ближе подходили они к области духа, тем больше их было — оборванных, грязных, прилипчивых, наглых. Некоторые даже на голове стояли. Одни совали книжечку: «Не обдели вниманием, прочти моё слово! В муках ведь рождено». Другие стишок умоляли послушать. Третьи — песенку спеть .
— Откуда их столько? — спрашивал мальчик.
Шура объяснял, что эти несчастные обладали когда-то талантами, трудились, не жалея себя. А потом поослабли духом, надорвались.
— Подайте бездухому! Осветите рвань своим светом!
Мальчик, маленький еще совсем, тащил из сумок, которые Шура нес в обеих руках, и отдавал, совал, разбрасывал, но сумки легче не становились. Или Шура устал. Малая тяжесть казалась большой.
— Далеко еще нам? — спросил мальчик. — Страстной-то бульвар, верно, кончился.
Они входили уже в область духа. Все труднее становилось дышать, местность — дикая: мрачные камни, сожженные останки, бесцветное небо без солнца и без луны. Ни деревца нигде, ни травы. Нищие неподвижнее становились, мрачнее, казались древнее первых, и Шура принимал их за камни. А может, они стали камнями — самой дальней от духа плотью.
Но то были странные камни. Материя в них пряталась за вес, тяжесть не подтверждалась объемом. Будто слово стояло без материи бытия.
Дышать становилось все невозможнее. Идея воздуха, идея ветра обреталась еще в идее пространства, но легким нужен воздух, а не идея.
— Мы, наверное, сбились с дороги, — заявил мальчик.
— Тут нет и не может быть никакой дороги, — ответил Шура. — Здесь только пути. Путь и дорога — понятия разные.
— Я бы сбился с пути, чтоб найти дорогу, — пропел мальчик и засмеялся.
В этом смехе слышалась недетская точность, и Шура подумал, что мальчик чувствует себя здесь хорошо, потому что мальчик — идея мужчины.
«Я из него должен вырасти», — сказал Шура про себя, а вслух произнес:
— Слишком многозначительные и многообещающие глупости лезут в голову.
— Тебе тяжело, вот и думаешь. Брось сумки-то!
— В гости с пустыми руками — нехорошо.
— Как хочешь, — сказал мальчик. — Но ты не арбуз и не хлеб несешь. Ты тяжесть несешь — все равно что камень. А камень поближе где можно поднять, чтобы не входить с пустыми руками.
— Да ну тебя, болтуна! — дернул подбородком Шура.
— А скажи, область духа большая? — спросил мальчик.
— Никто не знает. Одни говорят, что она — отражение сущего, другие — что сущее — производное духа, третьи смешивают то и другое. А точно никому не известно.
— А эти все между собой дерутся?
— Воинствуют, — ответил Шура. — Будто большей радости нет, чем доказать свою правоту.
— А ты на чьей стороне?
— Я думаю, все это не главное. Чепуха все это.
— А что главное? — забежав вперед, в упор спросил мальчик.
— Главное вот сумки таскать, — отшутился Шура.
Но мальчик, ах, мальчик!
— А в этом «сумки таскать» «сумки» или «таскать» — главное?
— Одно без другого не имеет в данном случае смысла, — объяснил Шура. — В этом месте языка люди не смогли слово придумать, поэтому два слова говорят. А должно быть одно слово, чтобы не путаться, не делить понятие на два разных смысла.
— Значит, «сумки таскать» должно быть «сумкитаскать»?
— Да, должно быть: сумкитаскать, любитьчеловека, делатьдело, раститьпомидор. Нужно одно слово, чтобы не путать цель с действием для достижения цели.
— Да ну тебя! — устал умствовать мальчик.
Огромный дом появился на горизонте и, чем ближе, тем выше, громаднее он казался.
Мальчик считал этажи, но сбивался. Потом стал считать подъезды и тоже сбивался, потому что пальцев на руках не хватало, даже если в каждом пальце десяток.
— Пустое занятие. Не считай, — посоветовал Шура. — Тут всё меняется беспрестанно и вширь, и ввысь. Тут все временно живут, а постоянно — один или двое, от силы — трое на весь белый свет. Другие не выдерживают.
— Кто же построил такую храмину?
— Беспрестанно строят и разрушают. Один прилепливает квартирку, а второй присматривается, как бы ее развалить. И так без конца.
— И давно тут люди живут?
— Культура... Кто знает, когда она появилась! Но раньше тут вроде деревни было или даже хуторов. А дом только сейчас соорудили. Люди обживать стали область духа. Даже трактор сюда пригнали, смотри, надзор даже.
Мальчик нижнюю губку оттопырил от удивления, когда мимо профырчала машина с рупором и мигалкой на крыше.
— Что же мы еле тащимся? Может, тут и такси есть.
— В области духа, может, и есть, но в область духа такси не ходит. Дорог-то нет. Мы же говорили.
— А ты здесь бывал? Или делаешь вид, что знаешь?
— Может, и бывал. Сюда, порой, невзначай забредают или с кем-нибудь, как ты со мной. А вообще-то область духа в школах изучают, в институтах. Есть творческие учебные заведения, в которых учат, как половчее сюда добраться. Даже союзы есть творческие.
— Против кого — союзы?
— Так просто. Чтоб дружней.
Мальчик прищурился хитро и опять засмеялся.
— А нищие?
— Что — нищие?
— Откуда нищие, если — союзы?
— Их не приняли в союз или выгнали из союза. Они самостоятельно сюда шли, а не получилось. Зря потратили жизнь. Вот вздумает кто-нибудь самолет построить самостоятельно — возится, возится, а самолет не летит. Ума не хватит строителю или сил. Или средств. Или разрешения нет на полет. И человек разоряется, дух теряет, становится знаком для других, мол, сюда не ходи, тут тупик или заблуждение. Все это старые мысли и скучные.
— Нет, не старые, — сказал мальчик. — Ты, просто, устал.
— Устал. Да. Но мы пришли уже.
Мальчик задумался и сказал:
— Каждый человек — вход. Интересно! Вход в тупик или в лабиринт. А хочешь двигаться дальше — иди мимо, не открывай человека!
— Ну ты загнул, — удивился Шура. — Нельзя так категорично. Не забывай, что ты сейчас в области духа, где одни идеи, значит, все просто. В материальном же мире совсем черное тело — шар, а совсем белое — смесь цветов, вертящийся разноцветный круг.
— А два слова, получается, одно слово.
— Верно, — кивнул Шура.
— Нам в какой подъезд надо? — спросил мальчик.
— Нам — в нулевую комнату, — сказал Шура, проходя в подъезд.
— Тут находишься по коридорам, — громко рассудил мальчик, увидев бесконечные лестницы, переходы, пролеты, площадки, освещенные пыльными лампочками, а также множество дверей с многозначными номерами.
Повсюду ходили люди с кастрюлями, бумагами, полотенцами, зубными щетками, блокнотами. Кто-то компьютер тащил, гитару, кисти, настольную лампу.
— Фотографироваться, пожалуйста! — кричала седая дама и щелкала пальцами.
— Я хочу сфотографироваться, — заявил мальчик.
Дама обрадовалась.
— Ребенок. Как хорошо — ребенок! Я так давно ребенка не видела.
— Не отставай! — попросил Шура мальчика. — Тут мигом потеряешься, и я тебя уже никогда не найду.
Но мальчик не слушал Шуру. Ему здесь нравилось.
Дама щелкнула несколько раз фотоаппаратом и тут же протянула Шуре чудесную цветную карточку, выполненную мастерски. Мальчик был схвачен в момент одухотворенности. Но снимок запечатлел нечто большее, чем просто мальчик. Тут ощущался стык отчаяния и надежды. Суть времени выпирала в окошке снимка.
— Оставайся, мальчик! — попросила дама и повернулась к Шуре. — Тут, знаете, запрещены дети. Дом перенаселен. Дети мешают творчеству, и их удаляют. Нельзя сказать, что детей отнимают, но ловят и отлучают наших детей.
— Экая подлость! — невольно вырвалось у Шуры.
— Подлость, но не совсем. Тут все же и необходимость. Творчество по сути иррационально, да дети иррациональны по сути, потому что дети — маленькое большое. Нас хотят рационализировать, понуждают двигаться в направлении, а духовные дети сбивают с пути. Так что начальство можно понять.
Шуре захотелось взять мальчика за руку. Но сумки...
— Помоги-ка мне сумки нести, — попросил Шура мальчика. — Я устал.
— Сейчас помогу. Только пробегу по этому коридорчику, и там, на площадке, встретимся.
Глаза его были так удалы, что нельзя было отказать.
Шура заглянул в коридорчик, который в самом деле кончался там, куда они направлялись, но ступенек в коридорчике было много, арочных переходцев. Детям бегать — удовольствие, а с сумками ходить — мука.
— Пробеги, — разрешил Шура, и мальчик скрылся из глаз.
— Зря вы разрешили, — осудила дама. — Вы его потеряли.
Шура ринулся с сумками за ним вслед, выбежал на площадку, огляделся. На площадке курил надзор, а мальчика не было.
— Мальчик не пробегал? — спросил Шура.
— Какой мальчик? — поинтересовался надзор, дымом продувая дым.
— Мальчика, мальчика такого не видели? — заныл Шура.
Надзор смотрел и не понимал.
Шура снова ринулся в коридорчик, из которого вбок уходил еще коридорчик, и лесенка была, и проходик, который вдруг кончился целой улицей с высокими потолками, и по улице ходили толпы людей.
— Мальчик, мальчик! — звал-кричал Шура.
Люди смотрели сочувственно.
— Лишили.
— Удалили.
— Отлучили, — доносилось со всех сторон.
Шура бегал, выкликал мальчика, пока не наткнулся на поэта, который, расставив, словно стремянку, ноги, снимал с потолка красивые редкого вида рифмы.
— Чего носишься, что орешь? Подумаешь! Ребенка его лишили. Всех лишают, и ничего.
— Да не лишили, — пожаловался Шура. — Он потерялся.
— А-а-а! Тогда есть надежда, — пробормотал поэт. — Возможно, его спрятали от надзора. Ты иди к водопроводчикам. Они тут самые главные, потому что трубы старые, протечки везде. Без водопроводчиков пропадем. Они тут всё знают — по всем номерам шастают. Отдашь сумки, глядишь, и подскажут. Только так, — сказал поэт и потянулся за новой чудесной рифмой на потолке. — Служим, понимаешь ли, законам рынка, а служить надо человечеству. Сидим в законе, как скот в загоне.
— А где тут водопроводчики? — спросил Шура.
— В конце каждого коридора — их комната, — поучил поэт и погнался за новой рифмой, которая билась на потолке наподобие бабочки.
Шура побрел в конец коридора и сразу же нашел комнату, на двери которой стояло: «Водопроводчики». Шура постучался, но никто не ответил. Он толкнул дверь. В комнате пусто. Табачный дым, лавки вокруг стола, в углу на газовой плите греется чайник, а у окна — обитый жестью верстак с тисками.
За окном темнеть уже начинала серая даль.
Шура сел на лавку и долго сидел, слушая сипящий чайник.
«Что делать? Как быть? — думал Шура. — Куда я теперь без мальчика? И ему, бедному, каково?»
Свистящий ужас ощущал Шура: не ухранил, не сберег. Казалось, он падает в бездну со свистом, а может быть, чайник посвистывал на плите. В коридоре буянил поэт, но Шура не слушал. Собственная страшная мысль была реальней действительности: я потерял себя, потерялся. О, только бы мальчика отыскать!
— Воры детей, — кричал поэт, — вы создали порочный круг бытия и думаете — нет выхода. Но бытие — шар, а не круг, и выхода везде, сколько хошь.
Поэт набрал воздуха — дальше кричать, но осёк надзор:
— В горб ему — сто восклицательных знаков!
— Дом духа вы превратили в публичный дом. Забили всё серой сволочью, а мастера побираются на дорогах, — раздался звонкий голос женщины-фотографа. — Люди! Мастера! Вот фотография мальчика. Найдите, верните мальчика человеку!
— Ах как необъективна! — свел брови надзор. — На сто лет лишить её объектива!
Возмущение в коридорах ширилось, нарастало. Чем строже меры надзора — тем громче делался крик.
— Всё кипит, — говорили усталые люди, которые входили в комнату один за другим. Они бросали в угол ключи, связки гаек, угольников, плашек. — Чайник бы выключил, соня! Вон сколько выкипело воды!
Шура вскочил, выключил газ и снова сел к своим сумкам. Водопроводчики на него не смотрели. Они доставали кружки из шкафа, садились на лавки и разливали чай. Шуру к столу никто не позвал.
«Сколько же времени?» — подумал Шура и глянул в окно.
Судя по тишине, была глубокая ночь. В доме — ни звука. Лишь в открытую форточку в отдалении слышалось, как на разные голоса в микрофоны докладывает надзор: «Восьмой — тихо. Девятый — без изменений. Десятый — искусство спит».
Шура посмотрел на сумки и решил, что сумки ему теперь совсем не нужны.
— Возьмите, тут много всего имеется к чаю.
— Это ты нам? — спросили водопроводчики.
— Вам, вам.
— Ну давай, коль не жалко!
Они высыпали на стол все припасы и стали закусывать, говоря при этом о гайках.
— Сырая гайка не лопается, понимаешь? Сырая гайка влипает в ключ. А каленая не нужна. Зачем — каленая? Гайки надо отжигать. Надо в костер побросать все гайки.
Шура слушал и плакал.
— Чего плачешь? — спросили водопроводчики.
— Мальчика я...
— А-а, ребенок... Не ты первый, не ты последний.
— Найти бы как?!
— А зачем?
— Как — зачем?
— Ты в области духа. Тут у нас все едино.
Шура плакал уже неостановимо.
— Я гаек наемся, чтобы не жить.
Водопроводчики переглянулись и стали шептаться. Потом заговорили, перебивая один другого:
— Ладно. Ты нас покормил, а мы тебя пожалеем. Иди на улицу. Там — слышь голоса? — надзор на машинах ездит. Надзор остановится, и ты его попроси. Сумеешь попросить — сыщет мальчика. А не сумеешь — никто тебе не поможет.
— А к какому номеру обратиться? К восьмому, девятому? Кто добрей?
— Ты — не номер. Ты человека проси. Ты человека в нем проси, а не номер. От номера хрен добьешься.
Шура выбежал в пустой коридор. Долго ходил, искал выход. Дежурные лампочки потаенно освещали путь синим светом, а выхода нигде не было. Вдруг — топот. Оглянулся — молоденький водопроводчик догнал и вручил бутылку, одну из тех, которые были в сумке.
— На! С бутылкой в руках полегче с надзором-то толковать. Здесь пройди. Здесь твой выход.
Он хлопнул Шуру по плечу и скрылся.
Темноту на улице пытались разгонать фонари, — выстроились цепочкой вдоль дома. Но тьма была слишком вязкой, свет от высоких лампочек едва долетал до земли.
С бутылкой в руке Шура вышел под фонари и побрел вдоль цепочки, громко шумя шагами. Кое-где в доме светились окна. То были комнаты водопроводчиков, дежурки охраны, туалеты, подъезды..., а люди спали. Жилого не было нигде света. Всюду — служебно-охранительный свет.
"Я здесь неуместен и чужд, — думал Шура. — Как добраться до человека? Чем душу выманить из мундира?
Ловкая сильная машина обморгала фарами тьму, добралась до Шуры и встала. Украшенная служебными огоньками, вся она нетерпеливо подергивались, словно сердились: из-за мелочи пришлось ей остановиться.
— Почему вы ходите тут с бутылкой? — выставил ногу из машины надзор. — Документы, пожалуйста!
Шура вытащил все, что было в кармане: паспорт, рецепт и справку из бухгалтерии о налоге на бездетность.
— Бутылка эта — для вас, — голос Шуры дрожал и юлил.
Надзор внимательно изучил бумажки, сложил и с тем же вниманием оглядел бутылку и Шуру.
— Вы даже не член никакого союза. Как вы сюда попали? Сюда самостоятельно никому не добраться.
— Я с мальчиком прошел. Благодаря мальчику я добрался. С ним я достиг бы духовных вершин. Но в этом доме он потерялся. Найдите его, пожалуйста! Помогите, прошу!
Надзор стал морщить нос, руку отвел — отмахнуться, но Шура не дал доморщиться до определенности и махнуть рукой.
— Я не отец этому мальчику, понимаете? Не я отец. Вот и справка тут о бездетности. Нет у меня детей. Отец этого мальчика — государственный деятель, начальник Госкомслова. А мне его доверили, поручили. Я при нем служу. Заботиться должен, беречь, охранять. А теперь, выходит, я служебно проштрафился. Допустил вину. Кто поможет? Только служащий человек мне поможет. Вот вы. Да вы точно поможете. Помогите! Очень прошу вас! Не дайте погибнуть!
— Не ваш, говорите, ребенок? — прищурив глаз, поднял голос надзор, соразмеряя бутылку и Шуру.
Как нельзя кстати пришлась бутылка. Она тут была третьей фигурой, которая, ни слова не говоря, говорила все же в Шурину пользу.
Надзор сунул руку к приборам, щелкнул и поднес к губам микрофон, возвращая другой рукой документы и забирая бутылку.
— Эй вы, искусствослужащие! Кто пацана стырил? Сами мучаетесь, а издеваетесь.
Голос вылетал из репродуктора, безмерно увеличенный и безличный. Сила его испугала Шуру. Он чуть не выронил документы и быстрым движением запихал их в карман.
Голос взмывал к окнам, бился эхом о стекла, но нигде не зажегся свет.
— Не верю, что дрыхнете. Верните мальчишку! Ведь парень повесится, дураки!
Никто не отзывался. Тишина, тьма, — вязкая, мертвая — небытие.
— Чтобы не думали, что ловлю пацана, я уеду, а он останется, — сказал надзор и пальцем показал Шуре место под фонарем.
Надзор отключил микрофон, вернул ногу в машину и бросил:
— Удачи!
Машина бзыкнула и отшуршала прочь, обдав Шуру злым красным светом.
Шура стоял, прижавшись плечом к фонарю, потерявший все, что было ему дано. Темнота объедала фонарный свет, и он, хоть и падал, едва долетал до земли.
Вдруг в высоте, в небе, над фонарями порывистыми скобочками закачалась записка. Записка далеко еще была от земли, но Шура уже разглядел на ней номер и знал, куда нужно идти. Он почувствовал, как грудь разъезжается смехом, как пляшет, как радуется всё его существо. Но вместе с тем усталость наваливалась на Шуру, голод он ощутил.
Жизнь шагнула вперед, образовав прошлое, и Шура понял, что до этого момента у него никакого прошлого не было, потому что и собственной жизни не было никакой.