При дворах Божественных истин

Каля покрутил головой вправо-влево и понял, что ходы и выходы в Институте физических свойств исторического процесса ему не ведомы. Тут такая концентрация исторического бытия, такая событийная тяжесть, — стиснет, задавит, и никто не догадается, в каких безднах времени скончались твои деньки. Кровавого цвета ковровый путь ведет из темного прошлого в светлое будущее, но в какой стороне «вчера» и где «завтра», обозначения нет. Топай по коридорам и лестницам, гляди в пролеты, вопрошай сквозняки, — все равно окажешься только там, куда выведет кривая судьбы.

Каля шел очень долго, и ничто не менялось, будто и не шел никуда. Оглянулся, постоял на ковре, метнулся назад, но вспомнилось, что нужен ему не выход, а шеф, начальник этого здания.

«Куда ни иди, попадешь куда надо, — придумывал себе успокоение Каля. — Тут одна везде цель — Василиск Марцыпанович, и выход к нему — de profundis, из самой что ни на есть мрачной бездны. Нужно выйти на вертикаль, потому что к вертикали власти по горизонтали коридора не подобраться».

Каля свернул на лестничную площадку и двинулся в эти самые бездны, откуда тяжким холодом везло по щекам. Значит, именно там — погребные льды застывших времен. Каля как бы падал, едва шевеля ногами. Лестничные площадки на годовых этажах мелькали, отсчитываясь в обратном порядке, а навстречу никто не шел.

«Пожаловаться нужно как можно скорее, — обретал привычную уверенность Каля. — Василиск Марцыпанович — мой спаситель, а я ему помогу спастись от заговора, который готовят эти мерзавцы. Его имя вернуло слух, оно же должно восстановить в звании. Правда, кто я такой, чтобы входить к людям власти с заднего входа?»

Каля поискал свое отражение в облицовочных плитах, и из мраморной глубины на него глянуло вневременное существо, исторический босяк, не привязанный к веку, десятилетию, году. Безлично сверкали очки, и торчала клочьями вата. Из мрамора глядел человек-натюрморт, безжизненная натура, достойная помещения на картине вместе с лупоглазой рыбой, убитым зайцем, тыквой, луковицей и ножом.

«Ни свой, ни чужой никому, я — глагол немоты в неопределенной форме. — Эта пышная фраза немного утешила, подбодрила и навела на мысль. — Мне бы сына найти да и сдать Василиску Марцыпановичу из рук в руки. И был бы я тогда в доску свой».

Табличка с номером этажа сообщила, что Каля сошел вниз на добрую сотню лет.

«Эк меня ухнуло! Нужно вернуться. Сто лет — разбег долгий, порядочное profundum. В этом месте и времени не родился еще Василиск Марцыпанович. Как понятие он, может быть, вечен, но как человек сто лет не живет. Тут и мамаша-то его, должно быть, еще девчонка».

Каля занес ногу на ступеньку вверх, но нога не шагнула — топнула в то же место, от какого оторвалась. Попробовал еще — опять пробуксовка. Бедняга подумал, что нужно разбежаться и проскочить незримый барьер, но перед ним — как будто стена. Ступеньки, ведущие вверх, по которым он только что уверенно топал, теряли каменный вид, и, чем выше, тем более походили на чертеж, а совсем верхние и вовсе переменились в чистое умозрение.

«Вот почему навстречу никто не шел, — догадался Каля. — Пути назад нет. Только в прошлое тут можно пройти шагами. До будущего нужно дожить. Но сто лет — дольше жизни, значит, точку невозврата я проскочил. — Каля даже вспотел от страшной догадки. — Я оступился в вечность, в провал, или сбился с пути».

Каля стал представлять шкалу времени и свое движение вдоль нее, но не понимал, как можно сбиться с пути, находясь на прямой, в которую каждый всажен, как в колею.

«Наверное, есть еще субъективное время, особая шкала, моя личная, а личное всегда вносит путаницу и портит картину. Но где тогда объективное время, которое выше личного и подчиняет его себе?» — рассуждал Каля.

Он попытался представить себе личное время, чтобы определить объективное, но одно к другому никак не пристраивалось, и представления путались.

«Я совсем заблудился, — сокрушался Каля. — Я откуда-то выпал и куда-то попал, но понять ничего не могу и думаю ерунду. Видно, я проскочил нулевое время и по минусу топаю, вдоль отрицательных меток».

Тут он вспомнил, как Зоечка болтала о женщинах, которые спускаются на этажик-другой в юность для общения с молодыми людьми.

«Они-то, блудницы, к мужьям возвращаются. Значит, можно. Нужно поспрашивать обитателей здешних. Где тут люди?»

Каля заглянул в коридор, но там пусто и страшно. Только тяга ощущалась, будто в печной трубе. Казалось, попади в эту тягу, и душа умчится, как сохлый лист. Каля даже прижмурился и придержал очки, чтобы не сорвались в сосущие прорвы и не увлекли за собой глаза.

На лестнице послышался шум шагов.

«Вот и люди, как на заказ, — притаился Каля. — Сейчас спросим».

На лестнице нарисовалась фигура.

«Должно быть, художник. Чик-чик двумя штрихами — и живой человек».

И правда, лицо знакомое. В телевизоре — частый гость.

«Известный-то он известный. Но как зовут?» — от натуги Каля даже брови согнал к переносице.

Пришедший тоже воззрился на Калю и, насмотревшись, ткнул пальцем:

— Ты кто?

— Я? Я Каля, полко...

На слове «полковник» пришлось замяться: клок ваты на плече — далеко не погон.

— Полководец? — удивился пришедший. — Я таких не встречал. — Он размахнул в стороны руки, показывая открытость свою и душевность. — Весь генералитет — кореша, а ты... Полководец, и без портрета моей работы! Меня-то знаешь?

— С лица. С телевизора. Художник известный, но имени... По выставкам... недосуг.

— Набиралов Алексей Иванович. — Проговорив имя, художник хыкнул, словно не слова произнес, но дернул стакан спиртного. — Они там думают, что я в коме, а я уже в историю переместился благополучно.

— Куда же направляетесь, позвольте спросить? — пролепетал Каля, удивляясь собственной дерзости обращаться к такому величеству.

— Куда и ты. В вечность. Как историю пройдем — тут и вечность. Для вас, полководцев, — Суворов с Кутузовым, а я — к Рафаэлю ближе да к Леонардо. Ну Репин там тоже, Илья Ефимович, подвизается. А ты почему такой оборванец? На улице, что ль, пришибли иль — с поля боя?

— Никто не пришиб. Я живой.

— Иди ты!

— Живой, живой, — у Кали губы дрожали студнем. — Просто я заблудился и не знаю, как выбраться.

— А зачем? — удивился Набиралов, снисходительно любуясь оробелостью собеседника и своим превосходством. — Здесь разве плохо? Ни есть не нужно, ни пить, ни командовать, ни подчиняться. Мертвяк — самая устойчивая хреновина. Правда, изобразительное искусство в этих краях — сплошной натюрморт, но это ничего. Натюрморт, если разобраться, — он и есть настоящий реализм. А социалистический реализм вообще не бывает без натюрморта: без идеальности в нём нельзя, а идеальный объект в нарисованном виде, считай, мумия. Это как измерять квантовую систему: что измерил — то и убил тем, чем измерил. Великаны физики считают, что до этих вещей додумались сами. Ан нет! Всё это хитрый Сталин придумал задолго до физиков. Только он выражался так, что массам понятно, без ученого готентотства. Но ты это вряд ли схватишь. Не по твоим зубам семечки.

— Мне бы назад вернуться, — подпустил жалобного голоса Каля. — Сына надобно изловить.

Набиралов посмотрел на Калю, прищурив глаз, а рука пощупала воздух, словно карандаш поискала. Этот малый показался занятным: тип положительный, а кажется насквозь отрицательным. Будто в нем одно из другого постоянно вычитается без остатка, но в расчеты проникает ошибка, дающая сбой, и вычитание повторяется. Именно эти броски от «ничего» ко «всему» и наоборот со сбоем означают сердцебиение этого человека, определяют оригинальность и стиль.

— Если твой сын сбежал сюда, значит умер, — твердо сказал Набиралов.

Он напряженно смотрел на Калю, и ему казалось, что подобное существо наблюдал уже перед смертью, улавливал это мерцание пустоты, когда что-то есть, ты видишь его и даже можешь на карандаш подцепить, но его нет, нет и нет. Ветер в дырке. Сквозняк.

Каля смотрел на художника, вытянув шею, словно рублик выпрашивал.

— Нет его тут, моего сынка. По Москве бегает. Да вы его видели в Третьяковке. Он, говорят, там сильно скандалил.

При слове «Третьяковка» Набиралов вдруг растопорщися, как перочинный нож: все лезвия — вон. Ни благодушия, ни душевности, ни прищура глаз.

— Так, значит, твой поскребыш меня срамил? Да я вас, поганое племя, с корнем повырываю!

Он схватил Калю за грудки и так тряханул — китель расплевал по сторонам пуговицы.

Каля хотел оттолкнуть грубияна, но не смог, потому что в художнике не оказалось ни тяжести, ни телесности, — лишь силовой дух, понятие, приобретшее четкий образ.

Бедный Каля обмяк от страха, но проскрипел:

— Вот я и хочу поймать сына и сдать Василиску Марцыпановичу. Кроме меня никто его ни изловит.

Набиралов пустил из рук китель и задумался, глядя вбок.

— Да что ж ты, такой подлец, — сына тебе не жаль?

Каля ручками плеснул, громко хлопнув ими, как тапочками, обозначив при этом подскок обрадованности: наконец-то есть возможность мотивировать собственное предательство, оправдаться. Ведь и сам себе в этом деле молодцом не казался.

— Мой сын мне не сын, хоть и сын. Он — чистый результат директивной истории.

— Какой еще директивной истории?

— На которой стоит весь ИФСИП: история подстраивается под веления современности. Скажем, актерам для карьеры нужны правильные зубы, а вам, историческим личностям, — правильные биографии. Под величие Категория Ильича в Истории подводят широкое основание, мол, генчек — всегда генчек, даже в ясельках гукал как генеральный ребенок. Под ваше величие, товарищ Набиралов, тоже, небось, хорошую биографию подвели, не ту, которая была, но какая соответствует вам как национальному достоянию.

— Так то я, а то — мерзкий плод твоей похоти.

Но Каля гнул свое. Не дал себя сбить.

— Марк мой — тоже общественная потребность. Явлен с ведома Василиска Марцыпановича, а не по своей воле. Это следует особенно подчеркнуть. И я в роли отца — не прихоть блуда, а общественная необходимость. И ловлю вредоносного сына по долгу перед народом и Василиском Марцыпановичем. Так что никакой нет подлости с моей стороны, но самое настоящее служение и общественное благородство, которым и вы наверное знамениты. Мы ведь одного духа. Вы — по творческой части чиновник, я — по организаторской исполнитель. Ведь и вам, наверняка, приходилось жертвовать личным счастьем.

Набиралов мигом усмирился от этих слов. Ничто так не спускает парок, как память.

— Говоришь, твой сынок загнал меня сюда с ведома Василиска Марцыпановича?

— Я этого не говорил, — заюлил Каля.

Но Набиралов рукой махнул: проболтался, так не выкручивайся! Злорадство мелькнуло в его глазах, словно в них отразились стригнувшие ножницы. Он положил руку на плечо Кали и притворно-ласково прогундел:

— Тогда тебе надо в продверок. Сквозь него и пройдешь. Это у Васика в кабинете.

— Вы так хорошо все тут знаете?

Набиралов отшатнулся.

— Если искусство в этих коридорах не ошивается, оно не искусство. У любой культзабавы лишь через ИФСИП путь к народу. Остальные талант зарывают в землю. Поэтому земля наша — кладбище талантов.

Каля посмотрел с недоверием.

— Почему ж вам самому не вернуться через продверок?

Набиралов оттопырил губу и хмыкнул.

— Если твой сынок по приказу Васика меня убивал — как же я через Васика в жизнь полезу? Ему нужен ты, чтобы твоим отпрыском управлять.

При этих словах Набиралов очень нехорошо, очень даже мстительно cкосил губу. Но Каля этого не заметил. Раскрыв рот, смотрел Набиралову в рот и ловил надежду.

— Как же мне выбраться из такой исторической ямы? Тут такой уровень, где нет еще Василиска Марцыпановича. Он тут еще не родился.

Набиралов руками замахал, как на глупость.

— Васика нет? Да ты, брат, всё знаешь, а жизни не знаешь. Как раз тут начало его путей. Василиск Марцыпанович не только телом, но и духом весь от мамаши, мудрейшей женщины и бесподобной красавицы.

Набиралов огляделся по сторонам и как бы слегка вознесся, оглядываясь, чтобы дальше видеть.

— Пошли, хозяйке покажемся! Она скажет что делать, — показал в коридор.

Они вышли в бесконечно длинный пустой проем, где горизонтальную даль разметили зарубки дверей, и на каждой двери сияло золотыми буквами мраморное подобие памятной доски с кремлевской стены или другой какой государственно-важной могилы. Холодным ветром тянуло в этом проеме.

— Какой странный коридор! — расширились глаза Кали.

— Духоход, — уточнил Набиралов. — Души тут, как дым, пролетают в вечность.

— Лёш, салтропотрянь полвурды мастряш! — из конца в конец прошел далью шепот.

Мимо них пронеслась, с шипением продавила собой пространство простоволосая девка. На руке — ведро, где гора часов. Они, как монетки, скользили с кучи и гибли на черном полу, взрываясь жемчужными кулечками брызг. Да и девка выцапывала их из ведра заграбастой горстью и щедро гвоздила двери и мраморы.

— Хозяйка-смерть, — бормотнул Набиралов. — Бьет людские часы, обрывает время.

Девка оглянулась, словно услышала, и издали изрекла:

— Живого не бери! Не води живья!

Смерть удалялась без остановки, оглядывалась, постукивая зубами, погромыхивая ведром, но ее сырое дыхание Каля ощутил на щеках, голос ткнулся в самое ухо, тяжкие глаза всплыли прямо перед глазами, примериваясь, не шугануть ли его душонку из тела, и душа заметалась, ища себе норку, притиснулась к сердцу, вскарабкалась горлом, стеснилась к глазам и вбежала, наконец, в волосы, которые вздыбились разом, засипев от ужаса, словно змеи.

Каля глотнул ртом воздух и в летящий за девкой ветер выронил недоуменный вопрос:

— А живому — что?

— Во-о-он, — вернулось из дали слово. — Отсюда прочь!

Девка шлепнула рукой по двери и оглянулась, выплеснув шмат часов: словно толстая рыбина плюхнулась из ведра, раскатившись на чешуи.

— Считай, твое время, — толкнул Набиралов. — Сколько штук выпало — столько тебе выпало лет.

Но глазами не сосчитать — далеко и свет неустойчив. Хоть и ясно — не один и не два циферблатика припадочно дернуло стрелками.

«Значит, жить еще, жить и жить, — с отрадой подумал Каля, — может, целую вечность».

Набиралов поднял палец, словно указал на нечто незаурядно значительное.

— Побегоустойчивость вечности — величина абсолютная. Но тебе — великая честь. — Он подхватил Калю под руку. — Топай! Слышал? Тебе — жить, а Васику — околеть.

— Она ничего не сказала о Василиске Марцыпановиче.

— И так ясно, — отсек Набиралов. — Ты вытеснишь его вон из жизни.

Кале показалось, что художник открылся вдруг с неожиданной стороны, обнаружив особые знания, которые только в особых отделах знают, где совсем не жаль человека. Набиралов визгнул не хуже пилы на живом стволе: сейчас потерзаем!

Но Каля не стал обвинять в злорадстве художника. Он послушно побежал за Набираловым, ступая на плиты — именные и безымянные: много здесь почило безвестных деятелей, муравьев исторического процесса, по которым смерть сыпанула давлеными часами.

На двери, по которой Смерть хлопнула ладонью, написано враспляс желтым мелом: