Заблудший Каля

Набиралов постучал, и дверь распахнулась, издав доброжелательно-нежный и чистый скрип.

— Не стучите, не заперто, — послышались бодрые голоса. — Мы ждем.

Комната, в которую они вошли, оказалась настолько необыкновенной, что Каля оторопел. Пространства и света здесь помещалось значительно больше, чем стены позволяли вместить, а переизбыток людей не вызывал ощущение тесноты, будто по мере необходимости комната незаметно для глаз прибавляла в размерах. Все тут бурно радовались друг другу, восклицали, жали руки и, словно крупной удачей, весело делились причиной кончины. Ближайшие к двери приглашали войти, но лично никто никого не ждал. Просто на каждый стук распахивали дверь и радостно зазывали входящих.

Горевал лишь стоявший у двери рыжий патлатый парень. Он дернул за рукав проходящего Калю и сообщил:

— Царь Петр — не верите? — пендаля медной ногой, и я — прямой наводкой сюда. А Натаха — оплеуха, не девка. Он ее оприходует. Набузует медной спермы, цигейку раздерет и сюда выбросит. Вот жду.

Парень всхлипывал, икал и взбрасывал руки, словно помощи просил и сочувствия.

«Молодость пужлива, — подумал Каля. — Паренек, видать, перед смертью сбрендил».

Он погладил малого по плечу и улыбнулся-прищурился:

— Что поделаешь! Блуд царя — каприз природы.

— Вы так думаете? — заглядывал в глаза парень.

Каля вздохнул:

— Так считается.

Но беседу он не продолжил, утешать парнишку не стал, — вечность утешит. Каля глаз не мог оторвать от Набиралова, интересно было видеть, с какой ловкостью он впутывается в мельтешню: тронул попутное плечо, пожал встречную руку и принялся спрашивать всех подряд: история тут уже или еще не история?

На вопрос откликнулся Иона Карпыч — узнал большого художника, и захотелось старику покрасоваться с ним рядом. Даже рот открыл в глупой радости.

— Сомнения нет, Алексей Иванович, здесь история. Причем, извиняюсь за остроумие, неподдельна, как экскремент.

Набиралов стригнул глазами: замерил — далеко ли этому седовласому остроумцу до стандарта исторической личности, и нашел, что метафизический рост седовласца ничтожно мал для острот подобного уровня.

— Если — история, что здесь делаешь ты?

Дедушка ничуть не обиделся. Кажется, он даже обрадовался возможности великодушно пропустить грубость.

— Ах, дорогой Алексей Иванович! Какие ни будь — большие мы или малые — все теперь в палачином пузе свободны, равны и братья. — Иона Карпыч показал плошку-ладошку и сжал в кулачок. — И место это — наша общая родина, которую уместнее назвать «смертина», поскольку родина родила, а мы — в противоположном от родов краю, через нуль перевалились, и всё, что жизнь вычла, тут складывается в память.

Поняв, что Иона Карпыч вовсе не такой дурачок, каким показался, Набиралов выслушал его со склонением головы и оттопыриванием губы в знак вдруг подступившей расположенности и приязни.

— Ничего тут не складывается, — высказался он с капризно-горестным вздохом. — Сплошь ложь. Я вот шел к Рафаэлю, и по пути в дерьмо, как ты говоришь, врюхался в пузо.

Иона Карпыч помотал головой вправо-влево, чтобы втянуть в себя воздуха сквозь улыбки и в счастье общения не захлебнуться.

— Зачем вы так, Алексей Иванович? Такая чернуха... Не надо! Просто то, что вычлось из вас, сюда еще не явилось. Временно отсутствует ваша пара. Но явится, будьте уверены, — обнадёжил Иона Карпыч всплеском рук, прижмуром глаз и подхватом слюны, — явится та, которая убила вас тем, что покинула. Вам предстоит сочетаться с ней в людской памяти, вступить, наконец, в обещанный брак, не случившийся в жизни, и тогда соединится то, чему судьба быть единым. Таков закон, и он непреложен.

Как дедушка ни кривлялся, выговаривая свои великомудрые речи, как ни жмурился, пытаясь подольститься к художнику, Набиралов слушал вполуха. Он попытался объять комнату взглядом, чтобы занять по своему обыкновению центр, но центра нигде не нашел, ибо суетня-мельтешня не переменялась в действо. Тут говорили все разом, и сквозь гул проступало слово «Маракис», «палач Маракис», или «Маракис-нуль». Каждый мечен был этим словом. Никем не молвленное, оно ощущалось везде, будто запах, походило на причину движения, но никакого движения не причиняло.

— Кто-кто ко мне явится? — спросил Набиралов. — С кем брак?

И вдруг Иона Карпыч полностью изменился. Ни добродушия, ни угодливости в нем не стало. Он заговорил шепотом, а на лице явилось выражение человека, перерубающего лопатой жирного червяка.

— Торфушка твоя явиться должна, художник. По сравнению с тобой, великаном кисти, я, конечно, жалкая подмалевка, но, кто вычтен из тебя, знаю, потому что я — тюрьма идей и знаток порядков. А порядок на свете такой: вычитание — смерть — исторический брак. Так сотворяется вечная память. Жди жену свою истинную, торфушку.

— А ну тебя! — испугался Набиралов. — Какой-то ты, дед, — разумом покосился.

Иона Карпыч презрительно хмыкнул и отвернулся от Набиралова.

Пока происходила эта беседа, некая серенькая бабенка внимательно рассматривала Калю. Взгляд такой требовательный — не пренебречь. Заметив его, Каля забыл про Набиралова. В бабенке он узнал Ковалеву и обратился к ней с благодушной чуть заискивающей улыбкой.

— Я вас в поликлинике видел. Не вылечила вас Зора Филимоновна? Пришлось помереть?

На улыбку Ковалева ответила хохотком.

— Так Зора ж не лечит.

— Меня-то вылечила, — Каля потрогал ухо.

Ковалева глянула с материнским прищуром, как на дитя несмышленое.

— Зора — чудо света. Люди смотрят на нее и сами собой исцеляются.

— А вы, значит, чуда не разглядели? — поехидничал Каля.

— Зора — мимо кассы. Погибла-то я из-за вас. Ваши люди за мной пришли, — сообщила Ковалева, удивляясь, что Каля сам не догадывается.

— Из-за меня? Ах да, конечно, из-за меня. Правда, наши люди стучались вовсе не для того, чтобы вас погубить. Тут что-то другое сыграло роль.

Каля опасался — она скандалить начнет, как в поликлинике, но злость в ней, наверное, выкипела вместе с жизнью.

— Конечно, другое, — согласилась, кивнув, Ковалева. — Ведь как получилось? Вы — в дверь, я — в окно. Там — гроза, молнии, воздух — весь рвы да ямы. Всю метлу истерзала. А летать на лысой метле даже пробовать не советую. Это дело стремное: заносит, легко сорваться. Лечу прямиком в Рязань, а там — ракетный дивизион. Но разве угнешься от ракеты на лысой метле? Вот и сбили меня как объект неопознанный. Под Рязанью, войск! Воробья завалят, а бабе и соваться нечего.

Каля, в свою очередь, стал рассказывать про березовые почки с метлы, которые пособрал Петр Никитович, помянул слово «ведьма»..., но весь разговор застрял и окончился на этом слове, потому что на звук его набежали философы.

— Ты тут! — по-собачьи ощерился Дулов на Ковалеву. — А мы обыскались. Автобус свой потеряли, в кремлевские башни тыркались, тебя шаря.

— Верни отражения, — дернул руку Трубанов.

— Колоду кажи! — обхлопывал юбку Дулов.

Ковалева яйкнула, будто Дулов влез в интимное место, и танцевальным движением отступила на шаг.

— Зачем вам теперь отражения? — подпустила Ковалева притворной примирительной ласки. — Скоро от всех нас останутся лишь глаза. Тело пятнышком станет, имя — надписью, жизнь — рисунком.

Но Трубанов не вслушивался в обманную воркотню. Он только сильней дернул руку.

— Ты, тёлка, задницей не крути! Мы хотим назад, в жизнь. Где карты? Автобус ждет.

В это самое время Иона Карпыч закончил разговор с Набираловым и, отвернувшись от него, увидел, что на Ковалеву напали философы. Он резво, совсем не по-стариковски, бросился на защиту подруги.

— Не ждет вас уже никакой автобус, — крикнул Иона Карпыч, с тем же пугающим презрением-омерзением, до какого добрался в разговоре с Набираловым. — Я вот — на трамвайчике. Остановка: «кладбище» и «собор». А автобусы сюда не доходят. И руки! Эй, при себе держите, пожалуйста! Не распускайте!

Трубанов послушно выпустил руку Ковалевой, а Дулов, отдернувшись от юбки, скривился.

— На хрена мне эта пасть динозавра?! Чуть палец не отжевала.

От такой грубости Ковалева хотела взять высокую ноту, но Иона Карпыч не дал разгуляться гневу: обнял даму за талию и повел в сторону, бросив Дулову грозное «но-но!» и стегнув его взглядом, точно крапивой.

— Зря вы за мной гоняетесь, — оправдывалась Ковалева, выглядывая из-за плеча Ионы Карпыча. — Высыпалась картотека моя на головы воинства. Такой банк данных пропал! Может, из-за этой колоды меня и грохнули.

— Никто точно не скажет, почему тебя подстрелили, — раздумчиво пробасил Иона Карпыч. — Но по линии портретов Набиралов, к примеру, точно твой визави. Из его героев твои вычитаются без остатка. А по духовной линии ты, будучи нечистой силой, противостоишь чистой силе в лице отца Николая. Вы с ним — два ведра на одном коромысле. Ракета, которая тебя сшибла, произвела многоходовое и многосекторное обнуление разных сторон бытия, потому что ты — структура нестабильная и неоднозначная.

Иона Карпыч старался успокоить Ковалеву, но та только пуще тревожилась.

— Неужели из-за этого мне теперь тилипаться по векам в одиночку? Надо определиться, Иона! Я бы тебя взяла, но ты у нас — если не паук, то тюрьма — живой вечно. Не взять ли Ахълижа? Ученый и ведьма, а?

— Верно говоришь. Коли с ним жила, с ним и коротай свой вечность, — отвечал, пожмуриваясь, Иона Карпыч.

Разговор этот сильно не понравился Кале.

— А сынка моего забыли? Ведь перед армией к вам ходил. Не помните?

— Ты чего? Ку-ку, что ль? — удивилась Ковалева. — С твоим сыном у нас отношения чисто деловые. Пообедали вместе — вот и все отношения. По-моему, он даже и не съел ничего за моим столом.

— Пошли, дружок, — потянул Иона подругу в толпу. — Как-то сильно на тебя притязают. Перепродана ты, вижу, сто раз.

Этот новый поворот разговора унесли они в общий шум.

К Кале подошел Реверсаль. Образ его, как в испорченном телевизоре, двоился-троился-множился, расходясь пятном, а потом вдруг соединялся в неопределенное целое, не имеющее однозначных и ясных черт. То он памятник свой напоминал темноватенький, то дядечку с зонтиком, то другого, беспредметного, гуляющего по сплетням. То он виделся расчетливым художником цифры, то возвратным движением времени. Но собственной сути, организующей человека с лицом и историей, здешний Реверсаль не имел. Где он жил, что делал, как залетел в подземелья ИФСИП-а, — никому не хотелось знать, поэтому собственное прошлое для него считалось излишним.

— Тюрьма идей очень много врет, — заявил Реверсаль.

— Вы имеете в виду, что автобус сюда не ходит? — спросил Каля.

— Наш автобус погиб. Лопух-Мясун врезался в Кремль, а теперь где-то спит, вся рожа разбита.

— А профессор-историк? Он-то куда смотрел? — спросил Каля.

Реверсаль оглянулся, ища глазами Ахълижа.

— Тут он где-то. Но Ахълижь бессилен, — сообщил Реверсаль. — Он ни о ком не думает, кроме дочки.

Известие о гибели автобуса нисколько не огорчило Трубанова с Дуловым.

— Горе не велико. Авось не Титаник, — сказали в голос.

Утратив уже довольно много телесности, они сделались забывчивыми и легкими, как комары на помойке. Совсем неожиданно им захотелось плясать, несмотря на то, что даже намека на музыку не возникло. Но, поскольку пляс комаров обходится тоже без музыки, философы обнялись, скакнули, чтобы взлететь, да и шлепнулись с хохотом на пол.

— Ах как рядышком хорошо! — поцеловал Трубанова Дулов. — Как же не догадались мы интимно пообщаться на автобусной остановке?

— И правда, зачем нам голая ведьма? Нет ничего противнее бабы: то бросают нас, мужиков, то обирают...

— Мы сами себе отражения, — согласился Трубанов. — Труба и дуло — это жена и муж.

Почувствовав сексуальное омерзение, Каля отвернулся и увидел, что к нему пробирается профессор Ахълижь.

— Вы живой? — удивился и вместе с тем обрадовался профессор.

— Как видите, случайно сюда залетевший, — отвечал Каля.

Он почувствовал удовольствие от того, что нашел человека, которого не могла разыскать вся поисковая машина страны.

— Скажите, где моя дочь? Вы же полковник, вы знаете. Я потерял мобильник, и не могу дозвониться.

— Разве можно отсюда звонить? — удивился Каля.

— Чего ж нельзя? — в свою очередь, удивился Ахълижь.

— Так вы же умерли, и отсюда никакие звонки не проходят.

— Умер? Я — умер? А я и не знал, — искренне удивился Ахълижь. — Но в данном случае это не имеет значения. Где моя дочь?

— Говорят, она в городе Париже, и ей хорошо. А мы вас искали целый день. По вашей милости я здесь оказался и теперь не знаю, как выбраться.

Профессор Ахълижь поднял страдающие глаза.

— Вы у меня хотите найти сочувствие? Ведь, если я умер, вы — мой палач.

— Ах да что вы говорите! — возразил Каля. — Какой же я палач, если жертвой торчу в палачином пузе? Ах, ах...

Ахълижь выглядел так, словно только что совершил открытие, будто прозрел после калиных слов. Он обнаружил вдруг Реверсаля, ткнул в его сторону пальцем и заорал:

— Вы палач, а этот, получается, — мой убийца.

— Я помирю вас, я вам всё расскажу, и вы непременно помиритесь, — бросился объяснять Каля, но снова кто-то крикнул: «Входите, ждем!», и Каля не успел никого помирить.

Дверь распахнулась. В палачиное пузо вбежала бабушка Анфиса с сумкой в руке, и Реверсаль бросился к ней.

— Анфиса Николаевна, солнышко! Как же вы-то — сюда? В этот страшный сон?!

Кривая бабушка Анфиса поставила сумку на пол, обняла Реверсаля, а потом оглядела комнату и показала рукой в сторону прыгунов-философов, которые — с ума посходили! — выскакивали в обнимку из собственных брюк и снова в них впрыгивали, не давая штанинам осесть и свалиться.

— Влагание — основной принцип мира! — орали философы в голос. — В мире влагается всё во всё.

Бабушка Анфиса улыбнулась беззлобно, как бы радуясь тому, что здесь оказалась.

— Меня, дорогой Реверсаль, философским автобусом задавило. Эти дураки спьяну вбили бабку в кремлевскую стену, — сообщила старушка и засмеялась.

— Да от чего же вы радуетесь, несчастная, — возопил Реверсаль, всплескивая руками и обласкивая бабушку словом и взглядом. — Разве до смеха, сюда попавши?

— Отчего бы не радоваться, что убежала я наконец от поганца Боба Мартьяныча, — сияла книгоноша. — Я ведь как? Я решила, что у Кремля поостерегутся брать. Там — иностранцы. Из любой заварушки кино мигом сделают — и в интернет. А тут автобус и накатись! Прямо с тучи — да хлоп меня в стену.

— А книжки пропали? — спрашивал Реверсаль. — Я во Францию передал, но... кто знает, как обернется дело. Скорее всего, дурным чем-нибудь обернется.

— Да вот они, ваши книжечки, — бабка Анфиса подняла и легко потрясла вытянутой рукой объемную сумку, в которой, по всей видимости, не осталось нисколько веса. — Вместе с автобусом — пых! — и благополучно сгорели, а значит, остались при мне. Тут всё, что написали вы про Бобоса.

При этих словах бабушка Анфиса перевернула сумку, чтобы вытряхнуть книжки на пол, но высыпалась, похожая на пепел, серая куча букв, знаков препинаний и нерасцепившихся строчек, состоявших из имени Василиска Марцыпановича с разными падежными окончаниями.

— Это что же такое? — бабушка Анфиса закусила губу, чтобы не разрыдаться.

Все притихли. Никто не знал что сказать. Даже философы перестали скакать в штаны — не веселила забава.

— Это значит, бумага сгорела, а душа — бессмертна, — раздался голос Ионы Карпыча. — Душа книги — буква. Вот ответ.

Трубанов и Дулов подбежали поближе, нагнулись с двух сторон к пеплу и стали дуть, но пепел не раздувался, и пыли не поднялось никакой.

— Ты чо притаранила, старая сука! — вперебой заорали философы. — Дёбнулась, что ли? Эта кучка-могучка... ведь это — русский язык.

Все сразу затопали на хулиганов, закричали: разве можно так непочтительно гавкать на многопожившую женщину! Да еще такую ерунду заявлять: кучку пепла окрестить языком, могучим и русским. Сами сожгли со своим дурацким автобусом, а теперь — сука.

Но глас толпы перебил Реверсаль:

— Это не остатки книги. И в самом деле, это след вычитания языка. Одно вычлось, другое вычлось... То Маяковский-советский, то иностранный русский... вычитали, вычитали, и осталась вот эта кучка, жалкая история Василиска Марцыпановича по буковкам вроссыпь. — Реверсаль говорил, а взглядом искал Ахълижа. Всем видом показывал: я прав, учитель, а ты не прав. — Было величие — теперь величина нулевая, бесполезное ископаемое. Нет у нас такого языка, чтобы рассказать нашу историю полностью. На других языках, видно, скажут.

— Говорить, что ли, по-русски не будем? — подал голос Каля.

— Или говорить не будем, или с нуля всё пойдет, с начала, с Кирилла и Мефодия, — отвечал Реверсаль. — Но то будем не мы. Живые пойдут вперед, а нам пора в отрицающее равновесие мира.

В этих словах прозвучало понятное всем познание, после которого стало невозможным прежнее содержание в прежней форме.

И комната на это понимание отозвалась, откликнулась комната: вслед за изменением людского сознания мигом изменила всё бытие. Потолок побежал вверх, прибыло простора, и в нем стал теряться свет. Промежутки росли, растесняя стены, а свет отставал и мерк, валясь в пустоту. Пространство растягивалось и расширялось во все концы, вытягивая и расширяя вслед за собой людские тела, и бывшие в комнате люди постепенно уподоблялись теням. Они становились всё больше, но то был не рост, а истончение-убывание, слияние с далью, растворение в ней.

Сами люди, возможно, этого не замечали — ни Ковалева, ни философы, ни Ахълижь с Реверсалем. Они все смотрели на Калю, который в их глазах становился всё меньше, пока не сделался карапузиком в царстве теней. Рядом с ним стоял такой же карапузик Иона Карпыч, который вцепился в Калин рукав и не отпускал.

— С чего вас так? — крикнула бабка Анфиса. — Будто детишки.

— Это вас почему-то... — дивился Каля, — так развезло.

— А меня Гоголь послал на задание, — сообщил Иона Карпыч. — Вернуться мне надо. Я ведь тоже по сути не убитый, не умерший. Пророка вроде.

В дверь постучали.

— Входите, мы ждем! — отозвались голоса теней.

В искореженном пространстве комнаты появилась голопузая девка Натаха, которая убегала от царя Петра.

— Как дымно! — удивилась, приняв тени за столбы дыма.

Но тут же увидела патлатого рыжего парня, который стоял у двери, такой же маленький, как и Каля. Она бросилась ему на шею и заревела.

— Догнал? — спросил парень строго, не отталкивая ее, но и не обнимая.

— Не догнал, — протиснула сквозь рев радость.

— А как же сюда тебя занесло, коли он тебя не затрахал?

— Утону-у-ула. За тобой в Москву прыгнула. Меня откачивали, а я сюда потянулась, к тебе.

— Вас еще и сейчас откачивают, — буркнул Иона Карпыч. — Вы еще не умерли, вы пока еще замерли. Уходить вам отсюда надо. Детей рожать надо, а не хрен-редька-морковка. Каля, берем их с собой Россию спасать!

— Да я бы всех взял, но куда идти?

Тюрьма идей Иона Карпыч пригляделся к бывшему полковнику, глянул на драные плечи, и в глазах появилось отражение ваты, похожее на искорку любопытства.

— А как ты сюда попал?

— Шел, шел и попал.

— Нет, по сути скажи! Ты кто такой? Ты чиновник? Для сохранения баланса вас держат, чтобы было умеренное развитие? Так ведь?

— Именно так, не иначе. Но я полковником уже был.

— Это ладно. Это пустое. Давай про главное потолкуем. А главное в том, что ты в миру, в жизни, величина отрицательная, как бы мертвый. Поэтому и возможно твое существование в двух мирах — в жизни и смерти — в положительных и отрицательных величинах. И что из этого следует?

— Что? — смотрел Каля на Иону Карпыча, который превращаться стал в паучка.

— А то, что тут, среди отрицательных мертвых, ты, живой отрицательный, нарушаешь. Тебе среди положительных живых надо быть, чтобы уравновешивать их и развитие сдерживать, но, поскольку положительного сильно поубавилось в жизни, тебя сюда вытеснили твои однородцы-чиновнички. Но здесь тебе некого уравновешивать. Тебе туда надо, где должны появиться положительные. Ты не запутался в моей речи?

— Да нет, — отвечал Каля, тараща глаза на паука, который говорил беспрестанно, а сам перебирался в это время на рукав кителя и давай выворачивать членики ножек, покорять рукавные складки.

— Эй, где у нас поблизости живые положительные имеются? — крикнул с кителя Иона Карпыч.

Тени все замерли. Никто не видел уже света жизни. И тут в общей тишине захмыкала Ковалева, которая заглянула в некие особенные высоты. Выше всех была ее тень, и подобие метлы угадывалось между ногами.

— В области русского духа, в нулевой комнате, вижу, самовычтенный Александр Сергеевич брошюру раскрыл. Человек-то он положительный, но брошюра размокла вся на дожде. Ничего не разобрать на страницах. А если он ее не прочтет, ни за что отсюда не выбраться Кале.

Тень Ковалевой взметнулась на тени метлы и обесцветилась тьмой, отдалась ей, слилась...

— Вот что, товарищ Каля, — заговорил Иона Карпыч дивно писклявеньким голоском, потому что сделался паучонком совсем ничтожным. — Ты слушай, что там этот малый читает в нулевой комнате русского духа! Он — слово к слову — складывает рассказ про Василиска Марцыпановича. Читает как пономарь-свечегас, отпевает нашего генерала и гасит, гасит. А ты ему слова языка подавай из кучки, учись и меняйся, тянись за словами. Они тебя выведут куда надо, потому что тут, в идеальном мире, меняя сознание, меняешь и бытие. Парень с девкой тебе помогут, а я в кармане кителя отсижусь. Гожо?

— Не очень понятно, но хорошо, гожо, — кивал Каля, как школьник. — Домой очень хочется. Да и жена заждалась.

Он подошел к кучке-могучке, цапнул букву и протянул девке Натахе, а девка бросила парню, как кирпичи на стройке передают. Рыжый парень покрутил эту букву в руке да и запустил в широко раздавшееся пространство, мол, «слово» — от слова «словить»: кто словит на язык, тот и скажет. И буквы полетели, сверкая, одна за другой прямо в нулевую комнату, где сидел Шура и читал водопроводчикам правду. Письмена в той правде были смыты, смяты и смазаны, некоторые совсем исчезли, но в голове Шуры они слагались в слова, которые странным образом ладились в речь, являясь прямо из воздуха того света.

Иона Карпыч пискляво подбадривал из кармана, Каля цапался за буквы и за слова и вместе с девкой и парнем двигался в пустоте вдоль смыслов. Так выбирались они по нитке рассказа в жизнь.