Генерал Василиск Марцыпанович Бобоссия-Пустырник ждал в кабинете звонка Категория Ильича, который по вечерам обычно спрашивал об исторических новостях, но не звонил уже несколько дней, поэтому звонок приобретал особенное значение и вызывал плохие предчувствия.
Дежурный офицер притащил такую гору работы — генерал прочитал два листочка и бросил, потому что помощник Петр Никитович Дружок ничего не подчеркнул ни синим, ни красным. Да и сам не явился.
— Куда черт унес? — спросил Василиск Марцыпанович окно, за которым морочилась дождевая темная смута.
Оторвавшись от бумаг, он долго смотрел, как лохматый дождь трется об окно шкурой, возит когтистой лапой, оставляя на стекле водяные царапины. Словно темный зверь явился по генералову душу. На площади — шум. Шлепая шинами по асфальту, машины бодают фарами шелестящий мрак, а ему, генералу, чудится страшный улёт в небытие вместе с кабинетом и генеральством. От тяжести, тесноты душевной одолевало бессилие и хотелось спать. Василиск Марцыпанович нервно позевывал и тут же задремывал, сбегая в сладкий сон от дождевого чудовища, швыряющего с карниза водяные плевки. Но шваркающие звуки этих плевков выгоняли из сна и водворяли на рабочее место.
И вот звонок. Категорий Ильич спросил скрипучим баском, с чего вдруг взбесились памятники, и, явно одолевая отвращение, молвил слово «буза».
— Отчего буза? Отчитывайся, ближайший! Историю возбудил зачем? Я же сотню раз говорил: из книг историю нельзя выпускать на улицу. Легенды и мифы — можно, историю — нет. Ты глянь, что — в Рязани! Войска ведь ввели. Средние века, что ль, — свой город приступом брать? И еще спрошу. Я велел задержать Маракиса. Что с ним?
— Стараемся, ищем, — промямлил генерал в трубку. — Но страна велика, сплошь пустырь да пустошь. На пустом месте пустое сливается с природной средой, мимикрирует, и поди сыщи! Трудно.
— Если на пленэре трудно, лови в своем кабинете, — зловеще усмехнулся генчек.
— Что вы имеете в виду? — насторожился Василиск Марцыпанович.
— Чтобы получить искомое, соверши самовычитание, — взмахнул Ильич страшным словом и кольнул тычком душу, — вычти себя до нуля.
Пока Василиск Марцыпанович опоминался, хватая ртом воздух, Ильич смилостивился и мирно спросил:
— Куда Пошапкина-то услал?
— Над национальной идеей работает, — сообщил Василиск Марцыпанович с медной ноткой обиды. — Мать-родину ищет. В настоящих условиях...
— Настоящие условия..., — Ильич злобно врезался на полслове, — настоящие условия — это когда в памятник Петра из пушки палят и когда солдаты по Рязани без порток голых баб гоняют. Пушкин, Гоголь, Юрий Владимирович Долгорукий... Танки против них посылать? Даже Лев Толстой в ресторанах вокруг Дома писателей окна высаживает, официантов гоняет, непротивленец.
Василиск Марцыпанович слегка крякнул, давая понять, что у него имеется возражение, и Категорий Ильич замолчал, приглашая высказаться. Мол, сделай милость, утешь приятностью.
— Я — про Маракиса этого. Зачем ловить-то?
— Как это зачем? — вскинулся Категорий Ильич. — Он же — точка отсчета. А это — власть. Упуская точку отсчета, мы власть упускаем. Нам нужен твердый нуль в середине добра и зла, наш нуль.
Василиск Марцыпанович хотел ответить, но Категорий Ильич не ждал никакого ответа. Он продолжал:
— У каждого своя вечность. Один детородными органами стучится в грядущее, другой еще и книжечку пишет, чтоб не забыли, третий бегает всех быстрей, прыгает выше всех, поет громче хора. Всяк желает вынырнуть из небытия, вбить свое имечко в людскую память, ибо только в памяти и следок. Если нуль в руке держишь — отсчет всех величий держишь в руке. Все амбиции, все замахи на власть. Понял теперь, зачем нужно Маракиса изловить? А ты... Такие промашки!
— Придумаю что-нибудь.
— Думай, думай, ду...
Не договорил. Отключил в сердцах телефон, дав понять, что и дураком бы назвал. Мол, твои промашки сродни предательству. Рад бы глазок по дружбе прикрыть, но долг не велит. Придется взыскивать по всей государственной строгости.
Василиску Марцыпановичу стало зябко и страшно. Снова захотелось зевнуть. Ужас накатил и сковал, валит в сон. Громгремело никогда не позволял себе подобного тона. Видать, сильно струхнул.
«Почему совещание не собирает, коль такая беда? Или собрал, а меня не позвал? Собрал или не собрал? Нет Дружка, и спросить некого. Но где же Дружок? Может, предал? Может, сидит на совещании вместо меня? Такие преданные, как он, предают легко. Вот вернется — в продверок башкой для острастки суну. Да и попытаю немного — пусть правду скажет».
Генерал посмотрел на продверок, за которым — вечность и тьма, на окно, за которым — дождевой темный зверь, и пролепетал, едва обозначив слова губами:
— Зора, Зора моя! Не могу таиться — выносить Категория. И Сережа — бес. Я у них — как пес на цепи. Послушаться тебя да и восстать! Восстать, да и встать во главе страны! Разве история не в моем подчинении? Разве я хуже памятников? Принять над ними командование и разбить кремлевские кабинеты!
Надо бы Зоре позвонить, но Сережа в своем Госкомслове все разговоры прослушивает. Его ребята мысли, небось, читать насобачились.
Он представил себе восстание памятников под своим руководством и перед глазами побежали слова, которыми мировая печать напишет об этом, и вот у Сергея Ивановича лопается сердце, раздавленное сапогом Юрия Владимировича Долгорукого.
— Не с ума ли схожу? Уймись, генерал! Не теряй разум! Никакого восстания не получится, пусть Зора уговаривает сколько угодно. В русской генеральской крови отсутствует подобная бурность. Русский генерал забьет в себя водочный кол, душу рванет, как рубаху, а потом — «кругом!» — и шагом марш от любимой жены в продверок. Вот и зовущие голоса донеслись: «входи, товарищ, добро пожаловать в вечность!»
Неужели пора уходить? Если Маракиса не поймаю, — придется. А вот если поймаю... — задавлю Категория. У кого Маракис — пес, у того народ — стадо. Но кого мне из себя вычесть, чтобы явилось ничто? Тут равный нужен, а кто мне ровня? Вот был Первый Бобос, потом — второй, Застойный...
— Выходите вы, — сам к себе обратился Василиск Марцыпанович. — Выбирайтесь, ребята! Раздавим бутылочку на троих. Подумаем, как довычитаться нам до нуля.
Тенью обозначился рядом Застойный Бобос и Первый Васик с другой стороны протянулся тенью.
— Стаканы — на столе, водка — в баре. Пойдем, ребята, к столу!
Но тени не двинулись. Стояли по сторонам, как стража, будто справа и слева Василиска Марцыпановича освещали прожектора. От левого прожектора тень — вправо, от правого — влево. Перекрестный самодопрос, крестовая откровенность. И никаких других сегодня оценок нет. Сегодняшний судия — это вчерашний правый или вчерашний левый. А в будущем? Будущее судьями не представлено, потому что будущего для Васика нет.
«Я — Третий, — думал Василиск Марцыпанович. — Трое, мы — стоп-стопа. Первый Васик — ударный слог. Застойный Второй — полуударный, а я — безударный последний. Все вместе мы — русский дактиль. Мной дактиль кончился. Сквозь меня хода нет, и я никуда не веду. Значит, я — Тупиковый. При мне страна пошла в распродажу. Народ со всеми наличными потрохами на прилавок брошен. Молодежь, какая не спилась, на иглу садится. Парень с парнем спит, девка — с девкой. Страна переменилась в доходное предприятие. Но доходы бегут за рубеж. И лучшие люди, те, которых Первый совал в продверок, Второй не пускал из небытия, теперь бегут, уносят с собой лучший русский язык. Сегодня в России язык не творится, потому что испорчен исторический воздух. А как только Сережа выпустит свои акции, явится скотская немота.
И стоим мы тут, русский дактиль, три ступеньки к беде, три пули в лоб русской жизни».
Тупиковый Бобос поглядел на Застойного, а тот — на Тупикового, как на собственную кончину.
Как же дуло Застойному из продверка! Какие исторические ознобы пробирали парня! Сны двадцатого века, идеи, мечты, молитвы, — все, забитые Первым Бобосом, явления духа выхлестывало назад. Они врывались в застойное время, поднимая хмурую муть, в которой считалось творчеством сокрушение бытия.
Мархилахурид не написал, а сам пойди догадайся, что убитому невозможно втиснуться в вечность. Нет ему там готового места, потому что всякое место в вечности вытаптывается жизнью. Засунутый в чужое небытие, убитый упирается всей неизжитой сутью, топорщится культями небывших дней, пятится от вечности прочь.
Убитый — как отсеченная ветка: все равно обозначится ростком в бытии, чтобы пошуметь листком, настоять на своем и высказать всё, из-за чего загнан в вечность.
Запрещенный язык сам себе находил говорителей. Их убивали, а он отыскивал новых, будто существовал помимо людей. Выходило, — казнью не высечь дорогу к счастью.
Оборванные болящие нити к свету тянулись, в живье тыкались, искали возможность жить. Волны идей выхлестывало из продверка, и Застойный Василиск Марцыпанович с ужасом наблюдал, что современность откликается, разворачивается к прошлому, словно там не гробовая гниль — чистый воздух.
Нет, Тупиковый Бобос о будущем Кусалису врал. Не знал он никакого будущего — ни своего, ни чужого. Страна развалила социализм как раз тогда, когда в мире повсюду стали вводиться социалистические принципы, и Василиск Марцыпанович почуял крах. И вся страна почуяла, всё деятельное и способное к жизни побежало в зарубежье искать лучшей доли. А для оставшихся будущее увиделось возвращением старины. Одни хотели царя, другие — Сталина, но подлинно нового, небывалого, не видит никто, не знает — ни здесь, ни за рубежами нигде.
Не троица ли мы на Руси, подобная Богу, Который пришел спалить Содом и Гоморру?
Дубовая доска отпрыгнула, словно с крючка сорвалась, и показалось плечо с клоком ваты.
Вылезая из продверка, Каля утратил зрение. Кабинет Василиска Марцыпановича после света вечности показался ему полной тьмой.
— Не вижу ничего, — бормотал Каля, цапая воздух.
— Ты кто такой? — спросил Василиск Марцыпанович.
Каля повернулся на голос и представился:
— Я — полковник Каля. Разжалован. А ты кто?
— Я — Василиск Марцыпанович Бобоссия-Пустырник, — доложил генерал, растягивая слова.
— Ах вот куда я попал! — начал понемногу прозревать Каля. — Вчера я утратил слух, но с вашим именем слух вернулся. Теперь — зрение возвращается от того, что вас вижу.
Каля сорвал с носа очки и стал протирать глаза. Поискал в кармане платок, но платка не нашлось. Не было или потерял — не помнил.
— Но который же из вас троих — Василиск Марцыпанович? Или в глазах троится?
— Вы, господин Каля, из вечности вышли, поэтому видите всё в развитии времени, как ясновидец. Троих — в одном или одного — в трех, — объяснил генерал. — Но это сейчас пройдет. Глаза установятся и привыкнут.
Каля оробел.
— У меня сегодня много было приключений. За всю жизнь столько не было. Даже ноги не держат.
— Да вы присядьте, — генерал подвел гостя к стулу и усадил. — Насколько я понимаю, вы — отец нуля. Как же в продверок вас занесло? Да еще в таком виде.
— Заблудился я, — доложил Каля. — Видите, погоны сорвал с меня Петр Никитович Дружок и отправил к вам восстанавливать звание. Сказал, чтобы я пробирался к вам через продверок, с черной лестницы как бы, потому что прямого хода к вам нет, хоть я и хотел напрямую, чтоб успеть доложить о предательстве, которое в институте имеет место.
— Какое предательство? — нахмурились грозные брови, и три генерала снова сошлись в одном.
— Петр Никитович Дружок и Баширта. У них заговор против вас и, кажется, против Категория Ильича Громгремело. Вот. Они даже нисколько не конспирируются.
— Убили они вас, что ли? — спросил генерал, усаживаясь напротив Кали на стул.
— Да вроде бы нет. А там... Не знаю. Правда, на том свете меня приняли за живого.
— Убили, значит, не до конца. Человека пригробили, а тип жив, — сказал генерал.
— Как это?
— Ты в типе живешь, а не в личности. Лично ты.
— Не понимаю.
— Да что тут понимать? И не нужно ничего понимать. С этим заговором — это я разберусь. Но вот Категорий Ильич настаивает, чтобы сына твоего изловить, то есть вычитание совершить. Но кого из кого вычитать? Ведь нас — трое, и мы, оказывается, единое целое и друг из друга не вычитаемся.
— Не понимаю, — мотал головой Каля.
— Не можем мы взаимоуничтожиться, понимаешь?! — начинал уже сердиться Василиск Марцыпанович. — Кого ты последним видел там, за продверком?
— Иону Карпыча, тюрьму идей, паучка, — сказал Каля.
— Ну расскажи про него! Возможно он — моим несчастьям причина.
Глаза Василиска Марцыпановича сделались настолько требовательными, что показались безумными. Каля понял: безумца нужно развлечь рассказом, иначе не сдобровать.
— Иону Карпыча я там видел в виде паучка. А настоящего трамваем зарезало. Лежит теперь недалеко от детского сада, растерзанный на куски, потому что вздумал с поста сбежать. А бегать он только по маршруту обучен, по определенной, вами установленной, трассе, по стальным путям. Вот и задавил его трамвай. Откуда и взялся-то в ночной час? На том свете он стал паучком с дробь-головкой, а потом исчез, чтобы снова его родили. Вот этот паучок, уважаемый Василиск Марцыпанович, он и есть ваше вычитаемое. А разность — нуль. Ведь невозможен Василиск Марцыпанович Бобоссия-Пустырник без тюрьмы идей. А вычтется — вот и нолик. Но сегодня еще многие умерли — достойные люди. Если их вычесть из вас, тоже может получиться искомое, страх сказать. Набиралов, например, художник. С испугу нашел свою смерть Ахълижь. Я их всех обнаружил на том свете. И Ковалева, заслуженная работница зла, там теперь обретается. Если вы живы, их можно, пожалуй, через продверок вернуть.
Каля хотел перечислить всех, кого можно и нужно вернуть с того света, поскольку все они — люди верные и надежные, этакие устои державы... Но генералы не слушали Калю. Они разбежались по углам кабинета и кричали про Сталина, который сколотил огромное государство, собрал то, что теперь развалилось к чертовой матери. В кабинете стало преобладать и набрало грозную силу слово «просрали».
— Нельзя ли мне как-нибудь к нормальному зрению возвратиться, всех троих вас свести в одно? — спросил Каля ближайшего генерала. — А то мне очень неудобно так разговаривать: не знаешь, куда вертеться.
— Вон пшел! — крикнули генералы и бросились в драку между собой. Вернее, два первых генерала навалились на завершающего и давай мотузить его, волтузить, но — странное дело! — драка не разъединила их, как все драки. Они всё теснее сбивались в кучу, пришлепывались друг к другу, словно три куска общепартийного теста, и стали напоследок одним-единственным генералом, который рухнул на диван и уснул.
Кале сделалось страшно, словно он увидел неприличную правду, нечто такое, что не хочется и не нужно никогда вспоминать.
— Значит, вы не вернете мне звание? — жалобно спросил Каля спящее тело.
Но тело не двигалось. Каля распахнул окно, похватал ртом воздух. Вместо воздуха влезла в рот дождевая лапа. Каля снова потрогал генеральский рукав. Василиск Марцыпанович не дышал.
Каля закрыл окно и побежал звать на помощь. Но на секретарском месте никого не было. И в коридоре — пустота с тишиной. Каля прошел по красной дорожке и оказался вдруг перед стариканом-вахтером, который спал, стоя над телефоном, подставив под щеку кулак.
— Вы бы... это...
— Чего, а? — встрепенулся вахтер.
— Там Василиску Марцыпановичу плохо. Нужно Зору Филимоновну вызвать. Лучшего врача ему не найти.
— Это как водится. Лучший врач страны — это Зора, — подтвердил вахтер. — Вызову, вызову, будьте спокойны. Но что-то вид у вас... Об стену, что ль, головой трахали? Или в натуре? Словно из могилы вас выкопали.
— Это — дело второстепенное. Это никого не касается, — сказал Каля и направился к двери.
Но вахтер не дал спокойно уйти.
— Пропуск сдайте, пожалуйста!
— Не давали мне никакого пропуска, — отмахнулся Каля.
— А мундир, что ж, не сдал? — не отвязывался вахтер. — Разве можно в таком всхерошенном виде по Москве гулять? Сымай мундир!
На этих словах Каля так заорал — вахтер голову в плечи вжал, как плашмя лопатой огретый.
— Главное — погоны. Погоны сданы, и отвяжись!
— Ах, погоны сданы. Так вы — одноразовый, — догадался вахтер. — Одноразовые в исторический процесс не идут, что правда. Эти — мимо процесса. Потому что какой же процесс, если — один раз? Ты — Зою Силовну разок, твоя баба — разок, а разок — это не процесс. Один раз в процесс не идет. В беременность, правда, идет. Но это другого ряда процесс.
— Чего ты мелешь? — озлобился Каля.
— Давай-ка жену твою вызову, а то нельзя по Москве в таком виде, как по деревне. Пусть такси возьмет и приедет.
Каля посмотрел на свое отражение в стекле двери и вздохнул.
— Пожалуй вызови-ка мне лучше такси без жены.
Когда пришел он домой и разъяренная Улита Васильевна открыла дверь, на ее грозный вопрос: «С кем блядовал, скотина?» — он только и мог ответить: «Отстань!»
Улита Васильевна стала раздевать его и, обнаружив розовые подштанники, грозилась удавить муженька в туалете. Но на эту угрозу Каля почему-то ответил, что великими людьми не торгует и русского языка никогда не утратит.
— Ты кого имеешь в виду? — спросила жена.
— Пушкина, — просто ответил муж.
Когда Улита Васильевна нашла в его кармане бумажку с изображением женских нагих частей, ей показалось, что данную криптограмму необходимо отнести «куда надо». И поутру, пока Каля спал, она сбегала «куда надо», но там сказали, что Боб Гробов срочно и навсегда командирован в Рязань.
— Срочно и навсегда, — уточнил строгий голос.
— А мне не оставлено приказаний?
— Следуйте предыдущим распоряжениям, — был ответ.
— Опять по вокзалам ходить, — вздохнула Улита Васильевна и, страшно озлившись, пошла будить мужа, готовить к службе.
Ей почему-то очень хотелось кричать во всё горло, и она не стала сдерживаться, высказалась не громко, но в полный голос:
— Нашего Пушкина им не отдадим, потому что без Пушкина мы — полный нуль.
Так вернулась Улита Васильевна в супружескую жизнь из загула, память о котором стала отрадой на долгие времена.
Зора Филимоновна явилась к супругу немедленно по первому зову, будто за стенкой стояла. Она смотрела вокруг себя заплаканными глазами, руку Василиска Марцыпановича брала в свою руку, но тот ничего не слышал, не видел, не понимал. Глаза закатились, словно ничего ему на свете не интересно. В самого себя смотрел Василиск Марцыпанович, не дыша.
— Новые времена. Завершился столетник-дактиль, — тихо молвила Зора Филимоновна.
Она почувствовала себя старой-престарой дорогой вещью, спрятанной в шкатулку невероятной красы и дороговизны, и эта нутряная старость подкусила внешнюю красоту, обрушила пропорции лица и фигуры, так что в недолгом времени Зора Филимоновна переменилась в сморщенную добрую бабушку, засыпающую рядом с дедушкой в генеральских погонах.
— Стоп, стопа, — повторяла Зора Филимоновна, стремительно впадая в безумие старости. — Другие времена пришли. Завершился столетник-дактиль. И я теперь напрочь завершена.
Дождь захлестывался в окно мокрым боком, свет машин ощупывал люстру, а тяжелая музыка бухала в темной стороне бытия.
Зора Филимоновна пристроилась рядом с Васиком на диване и стала подглядывать в его сон, в тысячелетний сон своего вечного мужа генерала Василиска Марцыпановича Бобоссии-Пустырника.