Когда Временика не вернулась домой, Виктор Афанасьевич не уснул. Можно было поехать прямо в гостиницу к этому красноухому негодяю и предъявить супружеские права, но кто же предъявляет супружеские права свободной женщине? Кроме того, начальство на блуд заимело виды, нашло в нем государственный интерес, и Виктор Афанасьевич стал жертвой интереса страны.
«Общественное всегда выше личного. В больших делах неизбежны большие жертвы», — скакали в голове фразы, вбитые в неё с пионерского детства. Но фразам этим противоречили максимы о всесилии любви, о необходимости за нее бороться, и всякий государственный интерес превращался в уродство, предательство, свинство.
— Что делать? Что делать? Что делать? — спрашивал Виктор Афанасьевич ружье на стене кабинета и заглядывал в потустороннюю черноту ствола. — Слишком я фигура. Слишком на виду. Кроме тебя, ружье, не с кем поговорить.
Ружье размышляло серьезно и бессловесно, вытягивало безлобую морду, осторожничало, ибо — страшный собеседник — лишь одно слово могло выпалить в лицо человеку, последнее слово.
— Сбежать надо, в тень надо спрятаться, — твердил Виктор Афанасьевич, и ружье отводило взгляд.
— Временика вернется, а меня нет, — убеждал Виктор Афанасьевич ружье. — И во всех санаториях меня нет. Поищет пускай!
Мысль о санаториях показалась важной.
«Не быть там, где свои. Среди чужих затеряться, с тенью слиться, неотличимым сделаться от округи, чтобы боль не была другим на потеху».
А боль начиналась нешуточная — такая, что впору выть.
— Я жертва интересов страны, — убеждал себя Виктор Афанасьевич и добавлял, — а в конце концов — интересов мира.
Ружье кивало и поворачивалось в сторону этих интересов.
— Что ты имеешь в виду?
И страшен делался ружьиный намек.
— Ты имеешь в виду...
Страшно произнести. Ружье тоже сомневалось в справедливости государственных интересов.
«С государством бы надо разобраться», — намекало ружье, предлагая пальнуть в государство.
— Тебя нужно вон из Москвы, — уверенно проговорил Виктор Афанасьевич. — Подальше тебя надо, за рубеж тебя надо увезти. Ибо можешь наделать бед.
Виктор Афанасьевич скоренько оделся в брезент и ружье ткнул в брезент. Для ружья набил в патронташ патронов, для себя вогнал в патронташ перо. Всякими разрешениями на лесные убийства пошелестел и приложил к ним удостоверение члена союза, клуба, кружка. Набрал в рюкзак еды, свитер сунул туда и куртку, и отправился за рубеж Москвы.
На вокзале, когда площадь пересекал, показалась из машины спина. И спина смотрела.
— Собрался уезжать, — сказала спина в машину.
— Пусть едет, хе-хе! — ответили громко.
— А не придется за ним тащиться по пересеченной местности?
— Тово, товарищи, вернется, когда свою местность пересечет. Пересечет и вернется, хе-хе.
Виктору Афанасьевичу захотелось побежать, и сам собой ускорился шаг.
— К свету надо бежать, а не от света прочь! Тень — указатель. К смерти указывает тень, — кричали с хохотом из машины.
И Виктор Афанасьевич обнаружил, что бежит, ступая в собственную черную тень.
Час, полтора, два или три спал он в утренней электричке. Разбудило хрипловатое объявление, мол, следующая остановка — не безликий километр, но необычайно выразительное русское название. И от названия пахнуло князьями, кунами, дрекольем и бортничеством, боярами в парче, мужичьем в портках. Мечи двужальные зазвенели в этом названии и белые лады в кокошниках всплеснули чистые голоса.
Светлые докартофельные времена!
«Вот начала Руси, — торжественно думал Виктор Афанасьевич, — начала всего, чем была, есть и будет наша земля, откуда ведется отсчет наших бед и побед».
У перрона корова жевала бумажку от мороженого, а другая слизывала окурки, но все равно казалось Виктору Афанасьевичу, что заехал он в прошлое. Елки, березки, лужок, домик теремком, тетка, платком повязанная крест-накрест, коняшка с мужичком и мужичок приветливый.
— Далеко ли путь держишь, — спросил Виктор Афанасьевич и добавил неуместно, — друг.
— В деревню эту самую, — ответил мужичок и взглянул с прищуром. — Подвезу. Но в моем автобусе билет — стакан.
— Дам, — сказал Виктор Афанасьевич, — тебе — на стакан, коню — на закуску.
Ехал Виктор Афанасьевич по раскисшей дороге, отражался в лужах, а тень бежала впереди — светленькая, полуденная, но тень. Оглядывалась на Виктора Афанасьевича, словно вела. Но Виктор Афанасьевич суеверия презирал.
Добрались до деревеньки, в середине которой — пруд и общественный дом. Тут же магазинчик из треснувшего стекла и обшарпанного бетона. Виктор Афанасьевич спрыгнул с телеги и сунул мужику в руку немного денег.
Тот сказал с ликованием:
— Автобус сдачи не дает.
Виктор Афанасьевич махнул рукой.
В магазинчике, вяловатая, шла торговлишка: народишка хлопал дверью. Тетки в замурзанных пиджаках и телогрейках взметывали руками у крыльца и громко вопрошали-гадали: привезут иль не привезут?
«Вот нуль земли российской, начальное наше слово, — полунасмешливо думал Виктор Афанасьевич. — Привезут иль не привезут?»
Навстречу шагала из магазина бабка. В авоське — бутылка и булка.
Бабка поровнялась с Виктором Афанасьевичем, оглядела и спросила строго, показав на ружье:
— На охоту к нам прибыли?
— На охоту, — ответил Виктор Афанасьевич, как бы извиняясь. — Ружье — так! Мне бы по лесу походить. Я только с виду охотник.
Виктор Афанасьевич разглядывал бабку, которая показалась знакомой. Но все бабки на Руси смотрят родственницами. Обветренное и огрубевшее лицо ее давно уже стало походить на мужское. Остатки женственности в чертах — словно уходящее благородство.
«Женская природа, мужская жизнь, — думал Виктор Афанасьевич. — И вот тебе — андрогин, идеальный человек идеальных времен — пресветлого рая и светлого будущего. Философы думают, что он виртуален, а у нас он живой. Для Платона — начало времен, а для нас, может быть, конец».
— Остановиться-то есть где? — спросила бабка.
— Негде остановиться, — ответил Пошапкин. — А надо бы.
— Пошли ко мне! Я одна живу.
— Подождите, я сейчас.
Виктор Афанасьевич шмыгнул в магазин мимо притихших женщин, которые все разом проводили его глазами, и купил коньяку — три бутылки с витрины, наклейки на солнце выцвели добела.
И поселился Виктор Афанасьевич у бабки Анашкиной на краю деревни. Домик ее — развалюха. Цивилизация сунулась в него лишь двумя электрическими и двумя радиопроводами. Остальное все то же, что и на заре веков.
Бабка рада была гостю. Коньяк с ним пила, огурцами кормила, грибками с картошкой.
Однажды утром ни с того ни с сего заговорило радио, немое с войны, стало известия передавать и сказало о кончине Антипушкина Сергея Ивановича.
— Уходит народ, — покивала бабка. — Как река. И нам скоро в дальний путь собираться.
— Отчего же он умер? — затужил Виктор Афанасьевич.
— И сладкая жизнь — не сахар, — сказала бабка, как бы ответила на вопрос.
Побежал Виктор Афанасьевич звонить в Москву. Напал на Миню Погибчика. Миня рассказал, что Сергей Иванович ушел из жизни на трудовом посту сразу после смерти Василиска Марцыпановича.
— Как? — заголосил Виктор Афанасьевич на всю почту. — И Василиск Марцыпанович умер?
— Василиск Марцыпанович Бобоссия-Пустырник уснул, — сообщил кричащим голосом Миня Погибчик. — И вообще идет по Москве вал смертей. Но вас на похороны не зовут. Да и сложности выявились с похоронами. Не знают где кого хоронить, потому что умирают неординарно. Смерть-протест торчит из каждого гроба. А про вас, Виктор Афанасьевич, забыли или в связи с супругой не хотят вспоминать. Только и разговоров, что о Зоре Филимоновне Рыдульдак, — добавил Миня Погибчик. — Пугаются ее люди. С ума сошла. Тело Василиска Марцыпановича требует сдать в музей.
— В какой?
— В пушкинский, где гипсы.
— Что посоветуешь делать? Ехать в Москву или тут отсидеться?
— Думаю, приезжать не стоит, — отвечал Миня. — Дайте адрес, я вызову, если что.
— Кто же теперь командует в Госкомслове?
— Никто. Этот вопрос будет решать Категорий Ильич Громгремело. А жена ваша неожиданно отбыла в Париж, — сказал Миня и перевел дыхание, словно преодолел плач.
Весь день Виктор Афанасьевич не пил. Он бегал по комнате, и тень бросалась под ноги, предлагая споткнуться. Хотелось думать о блудящей в Париже жене, но — что жена! Виктор Афанасьевич отчетливо ощутил ход истории, скрип исторических шестерен слышал как скрип телег. Виктор Афанасьевич приближен был к историческим погонялам и их бичам. Виктор Афанасьевич знал этих погонял как никто другой, в алмазинках пота отражался на святых носах. А теперь небесные светила Руси покатились за окоем.
«Писать надо, а не о бабе думать. Перо надо в руку брать, а не за ружье хвататься. Не в стакан надо смотреть, а в историю, — назидал себя Виктор Афанасьевич. — Нужно построить образ. Пусть в факте всё будет документально, а в общем — монументально. Для этого нужно спрятаться за вымышленного героя. Ведь сам по себе я — ничто, а придумаю человека значительного, и кажусь не пустым».
Достал он тетрадку из рюкзака и выдернул из патронташа перо.
Бабка Анашкина посматривала в окно на черные тучи, глотала водку и с кошкой перемигивалась. Всё как надо: дождик льет, пьяницы пьют, писатели пишут. Куда ни глянь — то вода, то водка.
Вот что написал Виктор Афанасьевич Пошапкин.