Ружьиные намеки и дорога в тень

Сергей Иванович жену свою Дудышкой звал: дудит, дудит, а всем наплевать. А она называла его просвещенным монархом — буйным самодуром, укрощенным учебой.

Жена любила Шопена, а Сергей Иванович Вертинского обожал, и от блатных песен у него маслянели глаза. «Твой Шопен, — кричал, — мещанин. Бренчалки его никуда не зовут. В них нет ничего, кроме воды, падающей в воду».

Супруги и к близким относились по-разному. Жена не желала слушать плохое, а муж любил узнавать всякую дрянь и, если до дряни не добирался, считал, что человека не знал.

Уместен тут будет вопрос, кто я такой, чтобы рассуждать о столь значительной в нашей стране фигуре, каковой является председатель Госкомслова Сергей Иванович Антипушкин.

А никто. Приятель. Свой человек, которого можно пальчиком поманить, матюгом прогнать, и он явится, скроется и вернется без обид, укоров и кислых мин. Сергей Иванович в мою квартиру, как в куст, входил, чтобы отправлять естественные и даже не очень естественные потребности. Ему наплевать, вижу я или не вижу, как на моей постели объезжает он секретаршу или раболепную жену холуйского подчиненного. Иногда я после него теми же дамочками осквернялся.

Я еду его ел, вино его пил, по молодости и жену его пару раз навестил. Она была мной довольна, а он знал о том и нисколько не ревновал. «Ты только тапочки мои не бери, — говаривал. — Не люблю, когда в мои тапочки тычут чужие ноги».

Но всё это было до времени Временики. Нужно сказать, что Сергей Иванович и на неё покушался, но моя семья перед начальственным натиском устояла. Поэтому он так мелочно радовался, когда она загуляла с французом.

А жене Сергея Ивановича, Дудышке его, со временем открылся Господь, и она стала ходить по церквям и беспрестанно исповедоваться в грехах. Сергей Иванович покрикивал:

— Каешься, будто ты Гитлер. Где и грехов-то столько насобирала!

Но она своего смирения не сбавляла и купила домик где-то рядом с монастырем, где проводила недельку-другую в постах и молитвах.

— За тебя, греховодника, Сережа, молюсь.

Я у него работал и за него работал: речи его писал и статьи, книги сочинял, которые нередко изучали и цитировали в мировых политических сферах. Я был он и никто другой, ибо только под его именем мог влиять на мировые дела. Иных возможностей судьба не дала. Правда, в последнее время Категорий Ильич Громгремело и жена его Фелицата Озаревна пытаются превратить меня в самостоятельную фигуру, но Сергей Иванович неизменно вмешивается и гонит в отпуск, как сейчас, или в командировку с целью экспорта русского языка на край света.

Ах, да что я! Сергей Иванович никого уже никуда не гонит. Он лежит в гробу, и все думают, где его хоронить, потому что могила — она ведь и оценка человеческих дел. Вопрос о захоронении Сергея Ивановича — не просто вопрос о захоронении. В этом вопросе и другие вопросы выставили горбы.

Нетрудно представить себе, как ломают головы значительные люди страны, куда Сергея Ивановича деть, что делать с сыном его, который сбрендил и бегает по Москве?

В отношении власти к Сергею Ивановичу Антипушкину должно выразиться ее отношение к сергеям ивановичам вообще. Власть должна учесть, что они, антипушкины, при этом подумают, а может быть, и предпримут. Все это особенно важно именно сейчас, когда всюду клянут чиновничество, борются с Сергеем Ивановичем, провинциальность, отсталость нашу тычут ему под нос, мол ты — главный тормоз. Нельзя забывать, что перед смертью Сергей Иванович вздумал купить народу язык, тексты на котором всю жизнь содержал в спецхране. Начались нападки, и они, возможно, столкнули его в могилу.

Думается, в сегодняшней руготне некому толково поведать правду о причинах его ухода из бытия. Некому, кроме меня, поднять ностальгическую ноту об этом русском ките, на котором страна держалась на плаву целый век, рассказать откровенно без издевок и шутовства.

Сергея Ивановича я знаю десятки лет. Из почвенного небытия он явился с учением о языке и организовал Госкомслово. Я в то время мыкался по издательствам с книжкой о дураке, которую никто не хотел печатать. Подобные идеи — поставить во главу повествования не могучую личность, героя трудового народа, а простецкого Ваню, судьба которого и есть рок страны, я встречал потом у других авторов, но от моей повести все шарахались в силу её нелживого реализма, даже натурализма, в котором редакторы углядывали опасность для тогдашнего строя. Один из них даже выразился, что отвага моя — не отвага, а потуга услужить чуждым силам, и неплохо бы сдать меня в милицию вместе с героем повести дурнем Ваней, который выписан, как живой.

Поняв, что снизу, из самотёка, в литературу мне не пробраться, я решил войти в нее сверху, и жизненный путь привел меня к жене Сергея Ивановича, Валерии Александровне, дочери профессора Молчалина, к которой оказалась вхожа одна моя читательница и мимолетная пассия. Валерия Александровна прочла рукопись, и пассия сообщила, что я зван на чай.

Мне пришлось поубавить резкости суждений, быть хоть чуточку светским, потому что обстановка квартиры: ленивые кресла, дорогие ручной работы ковры, картины и древние лохматые книги, позолоченная лепнина, одна комната — рококо, другая — барокко, мебель — не под орех и березу, как у других, но настоящие орех и береза, и сама Валерия Александровна, этакое душистое величество с девичьй озорнинкой в глазах, — все выпрямляло спину, заставляло пришаркивать, не вытаскивать из кармана вонючие сигареты, выбирать изящные слова и произносить комплименты.

Валерия Александровна сказала, что мое произведение смешно, читается с интересом и что просвещенный монарх Сергей Иванович непрочь со мной познакомиться.

Я засуетился, обрадовался, но монарх влепил прямо в лоб:

— Вы, буланчик, накалякали хрен. Однако заметно желание поставить перо на службу Отчизне. Хотите служить — помогу. А идиотские глупости, с которыми заигрывает, пардон, Дудышка моя, из головы — вон!

Я смутился, смешался, рванулся уйти, но поосторожничал, испугался, потому что нарвался на человека, пределы возможностей которого мне не известны. Человек властный иногда неотличим от бандита. До дома, глядишь, не дойдешь, если у него хлопнешь дверью.

Позже выяснилось, что дверью я хлопнуть мог, что никакой монаршей лютостью Сергей Иванович не отличался, но к тому времени, когда я это понял, я и другое многое понял. Самоуверенность мою подсекла осторожность, порывы души я подчинил выгоде, и моя повесть о дураке стала казаться мне повествованием дурака.

Но не о себе я тут собрался писать. Я тут — всевидящее и всезнающее ничто, в горле времени шевелимый воздух, справедливо загубленная личность, не имевшая исторической возможности состояться. Все лучи славы я вручил Сергею Ивановичу, и осталось мне только Слово — мой идол, моя вера, моя конечная цель.

Вот тут я остановился, задумался: с чего начать? Жизнь Сергея Ивановича со всеми причинами и следствиями лежит передо мной, осмысленная, домысленная до логических страшных концов, о которых шепчутся передовые люди разоренной, обглоданной чиновничеством страны, где быть свободным означает сегодня щеголять языком тюрьмы.

Смерть Сергея Ивановича — закономерность или случайность? — вот основной вопрос. И смерть ли она вообще? Может, он притаился и завтра прыгнет.

Родился Сергей Иванович в деревне. С матерью его я был знаком. Жизнь она доживала на даче. Я ей, бывало, продукты возил. Приеду — сидит, уеду — сидит. Смотрит. Видит или не видит — пойди пойми!

— Вы бы почитали чего, телевизор бы включили, — говорю ей.

— Я всё знаю, милок, — отвечает. — Как знаешь, что помрешь, считай — всё знаешь.

Начну ее спрашивать, что и как, а она:

— Ты меня не пытай. Сережа — большой человек, и не бабке об ём судить.

Вид у нее был звероватый: черные волосы лезли из-под платка, взгляд прямой, резкий, какой бывает у человека, который только что сказанул и смотрит: не врезать ли ещё чего на добавку.

Всеми чертами Сергей Иванович повторил мать. Тот же череп — крупный и круглый, та же скуластость и монгольский скос глаз, тот же нос — не велик, но уставлен крепко, так же губы натянуты как бы вследствие шейного движения вверх. И Сергей Иванович был так же сух и невысок, как мать, и так же примитивно мудр и культурен не по причине образования, но вследствие тысячелетнего развития Руси, как он выражался.

Так что о матери Сергея Ивановича не много расскажешь. Сидела на даче и там же скончалась. Перебираться Москву она не хотела, потому что не любила Валерию Александровну и вряд ли вписалась бы в обстановку квартиры. Нужно отдать должное такту старухи. Квартира была модная, а старуха — настоящая: от коров, свиней, от русской печи, лампад и икон в переднем углу.

В одну из откровенных минут Сергей Иванович раскрыл мать с неожиданной стороны. Он рассказал, что отец, который был в семье своей старшим сыном, погиб в классовых битвах, что корову из отцовского дома свел со двора дядька, когда женился. Тетка в свое замужество баньку свезла на единственной лошади и лошадь не вернула.

— Остались мы с матерью трое. Голые стены и иконы в красном углу. Много икон. Мать была с нами строга. Бывало, погулять не разрешала подольше. А когда мне пришла пора вступать в комсомол, когда получил я комсомольский билет и принес домой, был у нас с матерью такой разговор.

«Вот, мать, гляди!»

Взяла она в руку книжечку, полистала.

«Я ж неграмотная. Не понимаю ничего, сынок».

«Это, мать, комсомольский билет».

«Смотри, сынок, тебе жить».

«А погулять мне подольше можно?»

«Ты теперь комсомолец. Делай что хошь».

Пришел я уже затемно, пробрался потихоньку на лавку, а утром глаза продрал: где я? В доме нет ни одной иконы. Она их вечером закопала и не сказала где. Поняла, что мне, комсомольцу, не годится с иконами жить. Об этом случае написали в районной газете, а потом в центральную газету этот случай попал. Так меня заметили и послали учиться.

Сергей Иванович помолчал, посмотрел сквозь меня в минувшие дали и продолжал:

— А думаешь, каково ей было принять такое решение!? Тысячелетнюю, можно сказать, традицию отмахнула. Отцы-деды-прадеды, кормильцы народные, веками молились, а она против них одна да мой комсомольский билет. Страшный перелом на нее пришелся. И она решилась. Вот какая моя мать.

Рассказ этот стал для меня потрясением. Именно он заставил иначе понимать нашу историю, в которой главное лицо не Иван-дурак, как я писал в повести, но мать, закапывающая иконы, устраняющая с пути сына себя, свое прошлое, предков. Вот она — наша общая правда. Не она ли объединяет всех нас в народ? Какую же степень отчаяния должен испытать человек, чтобы сделаться запором на прошлом, чтобы всё единым махом отсечь: шагай, сынок, вперед с комсомольским билетом! за тобой теперь чисто, и нет для тебя никакого Бога, а значит, и греха никакого нет.

Сергей Иванович поехал в город учиться, был на комсомольской работе, а потом послали его на Алтай, на золотые прииски, на снабженческую работу. Он сам признавался, что ничего в этой снабженческой работе не понимал. Миллионные обороты, магазины, разбросанные на пятисоткилометровом пространстве, продавцы, они же директора — русские, евреи, казахи — хороший добрый народ. Спасали и выручали, позволяли на себя списывать ворованное, и он их, в свою очередь, тоже спасал-покрывал...

Те три года остались довольно темным пятном в биографии Сергея Ивановича, но в процессе его перехода из деревни в город это были нужные годы, полезные годы, и, я так понял, нажитым тогда опытом он дорожил, потому что именно тогда вкусил настоящей власти. Там, далеко от столиц, он хорошо разобрался в снабженческо-распределительной организации бытия.

Бесконечно малый отрезок человеческой жизни, как в дифференциальном исчислении, отражает закономерности целого жизненного пути. На этом приеме строится поэтика реализма. Да, тут есть нечто от юрисдикции Вышинского, от приемов политиков и литераторов второй четверти двадцатого века, когда к сложнейшим вопросам бытия прикладывали линейку наскоро усвоенной науки и делали резкие выводы относительно белого и черного, передового и отсталого, друга и врага. Да, очевидна вульгарная ошибочность, отрицательная мистика этого принципа, я бы сказал, кровавость его, насильственность по отношению к бытию, но не оглупим ли, не осмеем ли, не окарикатурим ли мы Сергея Ивановича Антипушкина, если приложим к нему мерки мышления девятнадцатого века, мерки нашей великой культуры, по сравнению с которой Сергей Иванович может казаться значительным лишь в роли насильника этой культуры?

Сергей Иванович снился уже в кошмарных снах Достоевского, в ухватке Дубельта и графа Уварова, в очечках Победоносцева блеснул уже русскому глазу Сергей Иванович, и вся та великая культура, по которой учится гуманизму русский народ, не выросла ли в связи с тем, что Сергей Иванович был и длился уже давно? Не из драки ли с ним она выросла? А если из драки, то Сергей Иванович в конце концов оказался в ней победителем. Пусть пути победы были извилисты и грязны, но нельзя же рассматривать победителя с высот, хоть и значительных, но преодоленных. При помощи насилия, передержек, упрощения и сплощения, всех дьявольских вымыслов и ухищрений, в которых выразился общий ход русской жизни, Сергей Иванович Антипушкин победил. Поэтому и рассматриваться он должен вровень себе. Только тогда он будет изображен не пигмеем, не великаном, не дьяволом, но в свою истинную величину. И только на этом уровне он преодолим — мое святейшее убеждение.

Итак, бесконечно малый отрезок жизни Сергея Ивановича несет в себе закономерности всего его жизненного пути. Сергей Иванович объясним и предсказуем в соответствии с той наукой, которой руководствовался и в которой со всей полнотой отразился кризис русской культуры девятнадцатого века и мой собственный кризис, в конце концов, мой литературно-общественный неуспех. Явление Сергея Ивановича Антипушкина больше и шире, чем принято рассматривать в нашей литературе, не вышедшей еще из лап его отрицательного обаяния. Дату рождения Сергея Ивановича я бы отнес весьма далеко, аж в шестнадцатый век, когда последний Рюрик Иван свирепствовал на Руси и создавал приказы. Я, может быть, даже отважусь и напишу, что чиновник Сергей Иванович был раньше культуры на этой земле, и что вся русская культура была нечаянно спровоцирована его появлением. Многие склоняются к тому, чтобы видеть в Сергее Ивановиче нечто наносное и чуждое, нечто такое, что пришло к нам извне с целью развалить наши русские храмы, выхолостить учения, отнять у нас нашу историю, продать нас, наконец, Западу. Но, как бы вольно ни гуляла бунтарская мысль, она все равно падет на колени перед ее величеством русской государственностью, которую держит собой писарь и распределитель слов Сергей Иванович. Всё ему за эту сохраненную государственность простят, как простили в нашей истории много крови.

Еще у нас любят говорить, что можно было построить государственность на иных основаниях, чтобы не в удушении гения являла она миру свое могущество, но в поддержке высоких и чистых помыслов, благородных романов и передовых общественных устройств. Но ведь, как ни смешно это осознавать, не культура соприкасалась с огромной массой российского невежества. Чиновник соприкасался. Суконный рукав закона-с. Чиновник брал за бока мракобеса, а мракобес искал утеху в культуре, чтоб хоть в вымысле пихнуть чиновника под бока. И тем просвещался.

Да что я тут проповедую? Вопреки себе, можно сказать, пишу. За какими только диковинными жемчугами не ныряла русская мысль, но ход все тот же, все тот же генетический код: чиновник давит, поэт выражает стон, государство крепнет.

Но не сработала схема впервые за сотни лет. Не крепнет больше государство. Никаким особенным благом царствование Сергея Ивановича не обернулось. Несмотря на то, что самым своим существованием Сергей Иванович призван упорядочивать и организовывать жизнь, везде бардак и беспорядок. В этом обстоятельстве и для меня, человека, поставившего себя Сергею Ивановичу на службу — огромная и щемящая боль, боль-подозрение, что все зря, вся жизнь — зря, вся деятельность моя бесполезна и достойна презрения. И жена права, что ушла.

Но не умрет ли вся наша культура вместе с насильником своим — Сергеем Ивановичем? Вдруг утверждение равно отрицанию и вкатится в историю страшный нуль?