Виктор Афанасьевич шел на станцию, перепрыгивая через лужи, увязая в грязи и стараясь идти по травке. На станции вытер опавшими листьями и клоком травы ботинки, купил билет до Москвы и стоял с полчаса на перроне, кутаясь в плащ.
Дождичек похлестывал ходко, ветерок подувал как будто осенний, но леса уже упустили осень. Огневые желтые лапы заплатили золотом ветру, древесная черная голь ждала теперь с небес белых шуб, и, когда дождь затихал, лицо обдавала свежесть, будто не березовая роща просвечивает сквозь ельник, но сама мать-зима.
В электричке через чье-то плечо читал в газете некролог про Набиралова, на портрет его глядел в черной рамке. Строчки сквозь слезы плыли и прыгали, и не разобрать — есть под некрологом его, Пошапкина, подпись или о нем забыли.
Подпись свою нашел, а слева от некролога увидел статью о производстве каучука в Румынии. Набиралов, казалось, косится на жирное слово «каучук» и даже наморщил нос.
Народ толкался в проходе с сумками, рюкзаками, зонтиками, обрывки разговоров доносились со всех сторон, горластый парень выставил на продажу зубные щетки и авторучки, а в другом конце вагона дородная тетушка угрюмо предлагала бюстгальтеры и занавески для ванн.
Место освободилось с краешку, и Пошапкин сел. Две женщины о детях вели разговор, о том, что кто-то летал на курорт погулять от жены и что кое-где уже выпал и стаял снег. Потом дальние разговоры послышались. Два мужских голоса толковали про маховик и про мастера. Мол, наряды как-то закрывает. Хорошо или плохо — не разобрать. Правда, возможно, толковали про маховик власти, и имели в виду народы, а не наряды. Еще кто-то бубнил непонятное, лишь отдельные слова долетали: люди, пять рублей, детальнее. То ли сказано было последнее слово, или самому подумалось: чем глубже уходишь в себя, тем слышнее, детальнее дальние голоса. Глаза закрылись сами собой, голова повисла...
... и снился Пошапкину инженер-яблоня человеческих душ Продавченко, который в Третьяковке шмыгнул в картину. Будто он теперь во главе большого угла, основа основ, распоряжения отдает, а Пошапкину велел побелить забор. Выдали Пошапкину ведро с известью, вручили лохматую кисть, и стал писатель замазывать заборную пестроту — дерзкие словечки, глумные рисунки... Кисть оказалась легка и всесильна. Заборчик-то, жиденький, дрянь: хорошая доска попадет, а рядом, глядишь, горбылек шершавенький попку отлячил, чуть подальше — живой мужичок, гвоздочком прихваченный, глаз косит, пузо дышит. Кистью р-раз, и — был лик, стал — доска. А там, где дыра, даже палки поганой пожалели для дела, белым хвать, и воздух закрашивает игривая кисть.
— Приказываю вычитание писателя довершить, — крикнули со спины. — В государственный забор, тово, товарищи, встать!
Оглянулся Пошапкин, а грозный Продавченко указательным пальчиком правой ручки повелевает, а левой ручкой нетерпение выражает: пуговку теребит.
— Я ж в заборе сгнию, — возразил Пошапкин.
— Эка беда, хе-хе! Кто жену под француза для дела бросил, тому и себя не жаль дела общего ради.
Стоит Пошапкин в заборе, а народ прибывает шустренько, вдоль жерди ровняется: патриот-плечо к патриот-плечу. Дама явилась — духами пахнуло. Интересная: ах! Но глуши интерес! Вертеть башкой в заборе не сметь! Дама, не дама — держись прямо! Нос — крючок, рот — молчок.
На верхах заметили, какой образцовый горбыль Пошапкин. И стал он повышаться в значении, грузнеть-столбенеть. Быстро дорос до Столба Телеграфного. Телеграммы передавал в повелительном наклонении сверху вниз и не наклонялся. А потом дослужился до фонаря, и образовался под Пошапкиным собственный световой круг, который даже с самолета видать, а в самолетах иностранцы летают, спрашивают: кто там светится на Руси? И стюардессы на разных языках информируют:
— Виктор Афанасьевич Пошапкин светится — светоч, столп и устой страны.
Чтобы столб не сгнил, двух железных парней подвязали снизу, две обмятые колесами рельсины.
А и дел-то у Виктора Афанасьевича — стой высоко да свети под себя! Ни жены, ни детей. Морально устойчивый крепкий столб. Даже матерщинки никто не черкнет: на железных парнях не попишешь. В общем, вечный почет и громкая слава Виктору Афанасьевичу! Товарищу Пошапкину — государственное спасибо! Да здравствует товарищ Пошапкин!
На том и закончился длинный правдивый сон. Пошапкин проснулся с ощущением сладости, будто насосался ирисок. Проснулся, а в окне уже Курский вокзал Москвы.
Виктор Афанасьевич брел потихоньку к стоянке такси и соображал, с чего начать жить. Надо к Набираловым ехать соболезнование выражать, в редакцию статью отвезти, в Госкомслово... Миню Погибчика отыскать. Но прежде всего — домой: побриться, помыться, вызвать машину...
Есть и запасной вариант. Когда Временика Александровна в отпусках на югах пребывала, он... бывало...
Виктор Афанасьевич аж крякнул: «Где твоя память? Как же раньше не вспомнил! Ведь можно закатиться к Глафире Алексеевне — массаж получить, швы промять. Бабе под полста, но цветочек аленький».
Правда, поговаривали, что Глафира Алексеевна собралась в генеральши. «Приеду, а там — лампасы и именной пистолет. У всех генералов есть пистолеты на случай пристрелить или застрелиться. Поостеречься придется, предварительно позвонить».
Вдруг тронули плечо и ясненько на ухо молвили:
— Глафира Алексеевна расхотела в генеральши и, тово, товарищи, стала послихой Отсебятниковой, и свадьба уже состоялась. Григорий Артемьич публично поздравил посла с послицей, хе-хе.
Пошапкин круто развернулся и едва не упал: перед ним старательно улыбался инженер-яблоня человеческих душ Продавченко, тот самый, который командовал покраской забора во сне, а из Третьяковки в картину ушел, как в дверь.
— Маракис, — представился. — Вообще-то я Маркин, но я, кажется, грек, поэтому — Маракис.
Пошапкин внутренне подобрался: «Этот человек страшен. Набиралова речами в гроб затолкал. Как бы мне не попасть в удавку!»
— Удивительно это, — пробормотал.
— Чему ж тут дивиться? — зачерпнув пастью воздуха, затрещал Маракис. — Что мысли угаданы? Подумаешь — мысль! Все к ней хотят. Заново родиться, чтоб по-новому жить. Но в настоящий момент Глафира Алексеевна дудит в дуду посла Отсебятникова в городе Париже проездом в экваториальные страны. У дамы открылись глаза на будущее посла, а у посла закрылись глаза на прошлое дамы. Стоило им приземлиться в Орли, как Мона Лиза грянула со стены и переполошила охрану, потому что взревела сигнальная система — первая, вторая... и третья. Но когда ваша жена прибыла в Париж, знаете, что отмочила Леонардова дева?
Пошапкину недостойным показалось говорить о жене с этим типом, и он пресёк болтовню:
— Удивительно не это. Удивительно, что фамилия у вас сменилась. Из какой вы организации? Звание? Должность?
— Я из математики, нуль, — бормотнул Маракис, чуть стушевавшись от такого напора.
Досадуя, что послышалась какая-то глупость, Виктор Афанасьевич решил подобраться с другой стороны:
— А Григорий Артемьич, который поздравил, он кто?
— Да так, хе-хе. Пьяный дворник, — радостно сообщил Маракис, поняв, что напор Пошапкина дутый. — Когда свадебный кортеж во двор закатился, Григорий Артемьич перекрыл путь ленточкой, мол, выкупайте невесту, цена — бутылка. Обычай такой. Но вместо бутылки охрана — по кумполу кулаком с летальным исходом. Вот такая, понимаешь, Цусима. Оставил нас Григорий Артемьич, несмотря на великий день торжества. Однако, тово, товарищи, отвлекаться некогда. Машина вас ждет. Ехать надо, хе-хе. Закрутится машина сейчас, завертится.
Маракис ручки потер и пальцем ткнул, как штыком, в направлении стоянки, где жирными боками сияла черная матушка скоростей.
— Вон туда. Пожалуйте, пожалуйста!
Пошапкин дрожал, как шатучий студень: «Арест? Захват? Дёру надо, брат, дёру!»
Виктор Афанасьевич метнулся в сторону, но упал, задев стоящего спиной человека, а когда поднялся, со всех сторон сбегалась толпа. Вокзальный народишка проявил любопытство.
Первым подоспел бюрократ в очках, а следом — спутница его жизни.
— Вы, гражданин, ведите себя, как положено, — веско и обстоятельно выговаривал бюрократ, поправляя очки и трогая уши, словно убеждаясь, что всё на месте. — Чего орете? Вас слышно даже за пределами Золотого кольца России.
А тут и дамочка раскрыла красные, словно бритвой полоснутые, губы.
— Посла, Леонардо, РПЦ — всех подряд оскорбляете. Напились и помалкивайте! А то про генерала — неприличности всякие, про мастурбацию дам... Совестно, право. Этакое распутство! Да громко так.
Дамочка посмотрела на свой торчащий животик и зацепилась рукой за мужа.
Виктор Афанасьевич хотел оправдаться, извиниться в конце концов перед беременной женщиной, но слова сказать не успел, как на его защиту бросился тот, кто стоял спиной. Он так заорал на бюрократа — все очки ему забрызгал слюной.
— Ты кто такой, чтобы здесь возникать? Из какого гондошника выполз?
Бюрократ ответил нервно, но гордо:
— Я бюрократ Каля. А вы кто такой, чтоб стоять спиной и плеваться?
— Я шофер, — сообщила спина. — Кого подвожу, а кого и вожу. Вот товарища, например.
— Какого товарища? — спросил Каля строго и сделал вид, что вынимает блокнот взять это дело на карандаш. — У нас уже господа, а не товарищи. У нас уже только военные остались товарищи. Кого нам тут возите? Отвечайте!
Неузнаваемо жалобным голосом вступил в разговор Маракис.
— Меня он возит, папаня. Кровинку твою. Ведь я, тово, товарищи, твой сынок.
Чуть подпрыгнув, Маракис повернулся к Улите Васильевне.
— И мамочка, как вижу, притащилась меня встречать. Рад тебя, мамочка, встретить. Жаль только, цветочка вот не купил. Помнишь, как папу под диван загоняла, как Гомера читала. «Встала из мрака большая собака...» Скажу, а ты ругаешься. Как я в хоре пел... А?
Каля протер пальцами очки и посмотрел с недоверием и упреком.
— Ходят про нас разные слухи. Но это низость — дурачить человека моей биографии. Я все же не только бюрократ, но еще и полковник в отставке.
Он возложил руку на живот Улиты Васильевны, как президент на конституцию, и голос выдал радостный звук победы:
— Тут мой сын. Мы понесли уже настоящего человека.
Улита Васильевна погладила руку мужа.
— Такая в животе теснота, — мы, возможно, даже двойней беременны. — Улита Васильевна развела руки, словно обняла двух мужей. — Так что поаккуратней! За оскорбления можно и в органы загреметь.
Маракис горестно вздохнул, отшатнувшись.
— В таком случае, мама, если я тебе не нужен, если даже ты отреклась, не задерживай, не стой на пути! Мы тут, понимаешь, с этого света на тот прошмыгом, и мать не должна мешать. Иконы — в землю! Староверье — прочь! — орал Маракис.
— Мошенник, — фыркнула Улита Васильевна.
— Да, Уличка, мы популярны, — Каля погладил плечо жены. — На улице узнают, набиваются в сыновья. Бремя славы.
Виктор Афанасьевич косил глазом: куда сбежать? Но все вокруг смотрели именно на него, Пошапкина, будто он только что оплевал очки бюрократа, про гондошник высказывался и лез в сыновья к беременной женщине.
— Милицию надо кликнуть, — решил Каля и цапнул Пошапкина за рукав. — Пусть милиция разберется, кто тут кто.
— Да вот она, милиция, — крикнули из толпы.
И правда, со стороны пригородных касс, придерживая кобуру, бежал милиционер.
Маракис отодвинул в сторону Калю, взял Пошапкина под руку, шофер подхватил его с другой стороны, и, в два скока вся тройка оказалась в машине. Чавкнув замками, захлопнулись двери и тут же взревел мотор.
Пошапкин хотел спросить, куда его повезут, кто машину прислал, но Маракис вытянул вперед руку:
— Мы едем в свет.
Шоферская спина развернула плечи, похожие на обрубки крыльев. Машина присела на задние лапы, зажгла от натуги фары, подфарники, стопсигналы и указатели поворота и хватанула такой громадный кусок пространства, что Улита Васильевна отрывисто пукнула в сторону очереди на такси, с таксистов на Курском вокзале снесло ветром кепки и в воздухе завоняло паленой резиной.
— Как дураки, — сказала Улита Васильевна, а Каля от смущения козырнул.