Машина неслась по улице Чкалова со скоростью черного света. Попутные тихоходы были для нее едва ли безопаснее встречных, поэтому, наткнувшись на препятствие, она оставляла тень свою дергаться на дороге, а сама сливалась с собственным отражением в окнах и, рыбкой ныряя из стекла в стекло, шла в обгон, после чего снова прыгала на свободый путь и резала дальше, не сигналя и не юля. Скорость была так велика, что на месте передней части машины оказывались в тот же миг воспаленные фонари задней, и световой след от них размывался не сразу, но лишь повисев малость в воздухе.
Виктор Афанасьевич вжался в сиденье, потому что во время бросков в отражения уцелеть было можно, лишь отдавшись движению, слившись с ним.
Писатель тут же подумал, что, подобно этой машине, Россия последних двух веков пыталась догнать и перегнать мир, то и дело запрыгивая в художественные полотна и книги своих реалистов, чтобы в отражении обежать отсталость.
«То, что не получалось в жизни, мы совершали в своем реализме и критике с целью выковать нового человека. И куда пришли? Кого наковали? Куда они меня, однако, везут?»
— Вы кто? — поставил вопрос Виктор Афанасьевич.
Маракис поглядел на дома за окном, которые на скорости казались пустым туманом, и торжественно заявил:
— Я — следствие экономического развития, а он — шофер.
Виктор Афанасьевич почувствовал, что над этой фразой думано крепко.
— Вожу и не дрожу, — сообщил шофер.
Он отразил машину в лаковом козырьке фуражки милиционера, и козырек вспыхнул на миг, словно по нему чиркнули спичкой.
Маракис расхохотался.
— Тово, товарищи, не водитель, а дьявол. Отражается во всякой дряни. В дверной ручке, в дамской сумочке, да хоть в вашем блестящем будущем, господин Пошапкин, хе-хе, отразится.
Спина водителя скорчилась в сомнение и насмешку, что сильно огорчило Пошапкина. Хотелось возразить, но машина вдруг свернула во двор учреждения, всемирно известного под названием Управнар. Вкатила она туда чрезвычайно шумно, чем привела в смущение строгий народ, случившийся во дворе. Виктор Афанасьевич встревожился, отчаяние завозилось в душе и захотелось оказаться сейчас где угодно, — на лугу, в лесу, на болотной кочке..., — только не здесь. Но лучше всего спрятаться в доме бабки Анашкиной, где единственный свет по ночам — гнилушка у печки.
Глаза Виктора Афанасьевича хватали лучи неверного осеннего солнца; вспомнился Набиралов, которому уже все равно, Глафира Алексеевна прошлась внутри головы от виска к виску голышом, падающая Мона Лиза представилась и рев всех сигнальных систем в Париже. Многое другое взметнулось, подобно метели: жена Временика в ажурной тени Эйфелевой башни, Пантюша Бырч с ушами красней обезьяньих задниц, а также полет над страной вместе с Категорием Ильичом.
Страна еще не знала, — не сообщали пока, но Виктор Афанасьевич вдруг яснее ясного осознал, что власть Категория Ильича закончилась в ноль часов этих суток.
«Я арестован. Меня привезли в Управнар. Значит, начались аресты, и ведает страной Управнар», — обреченно ёкнуло сердце.
Сигнальные системы, вероятно, взревели и тут, потому что люди с пистолетами остервенело бежали туда, где положено им быть по тревоге, а спина водителя изобразила достоинство и уверенность в себе.
«Хам и дурак, — подумал о шофере Пошапкин. — Тут стреляют даже замочные скважины».
Обеспокоился также Маракис.
— Тово, товарищи, не по-хозяйски нашумел. Нашумел, говорю, зря.
— Не горюй, мама! На хапок меня не возьмешь, — проговорила спина.
Вдруг бок машины закатился в огромную многометровую витрину, и точно так же, как поцелуйным касанием капля вбирает каплю, так отражение в стекле поглотило живую машину, а брошенная на дороге её никчемная тень самостоятельно подфырчала к подъезду номер три и остановилась, чем привела в смущение людей с пистолетами. Не веря себе, они падали на колени и обхлопывали землю ладонями. На их глазах тень машины выделила тени людей, которые одновременно со своими оригиналами в стекле юркнули в подъезд.
Строгие люди ничего не могли поделать. Махали пистолетами, а стрельнуть некуда.