Уход в расход

Темнота и духота коридоров, гул шагов на скрипучем полу. Комната с окном во двор, огромный фикус в углу, человек в очках читает газету, где Набиралов косится на слово «каучук» и морщится, как от стакашка денатурата. Сквозь комнату ведет коридор в такую же духоту и мрак. И снова — окно, человек, фикус и коридор с картинами на стене. Виктор Афанасьевич вгляделся мимоходом в картину и увидел на ней тот же коридор и тройку людей, подобных ему и шоферу с Маракисом.

Пошапкин снова подумал о реализме как о заблуждении русской мысли, поскольку, кроме Управнара, реализм никуда эту мысль не привел, но звуки ударов и крики из-за дверей не дали задуматься об изящном.

— Имя, фамилия, год рождения? Гад, отвечай!

— Боб Мартьяныч Гробов меня зовут, вы же знаете, — прохрипел голос.

— Ты, Гроб, угробил видную патриотку Анфису, которая противостояла языковой интервенции Запада. На кого работаешь, гад?

— Петр Никитович Дружок приказал.

Послышался шлепок голого тела о голую стену.

— Не сметь марать чистое имя Генерального человека страны!

Виктор Афанасьевич замер, но Маракис толканул сзади:

— Спеши, опоздаем.

— Разве в Генчеках теперь Дружок?

— Тово, товарищи, и спрашивать нечего — правда.

— А кто же теперь ведет Управнар?

На этот вопрос ответил шофер, который шел впереди.

— Известное дело — водитель в этом здании я.

Виктор Афанасьевич снова остановился.

— Почему же вы с такими трудностями сюда пробирались?

— Ты, голуба, не стой! Тряси попой, топай, а то опоздаем, — сказал шофер. — Я тут пока не представлен, поэтому вход мне через стекло. А как Петр Никитович команде представит, так и чудить бросим. Ведь пока еще мы, хоть и с новой властью согласные, считаемся восставшие, а как нулёвые дела довершим, так и в должностя вступим.

Пошапкин хотел спросить, какая роль назначена во власти ему, но торопить события постеснялся. Вполне возможно, что он вовсе не арестован и что ведут его, скажем, в начальники Госкомслова или в ИФСИП на место Василиска Марцыпановича.

«В конце концов, ведь у меня — опыт. Да и перо. Всякой власти не обойтись без услуг пера».

Впереди распахнулась следующая дверь и сразу же захлопнулась, громко щелкнув английским замком. Пошапкину стало ясно, что главное в этом событии слово — «английский».

— Связи с иностранцами, — сказал шофер. — Не погладят.

— Погладят, хе-хе! Поглядят и погладят. А то и погладят, не поглядят, — через голову Пошапкина вступил в разговор Маракис.

Шофер приоткрыл дверь, сунулся туда и снова захлопнул.

— Тут другого вычитателя гладят. Умный, а с Гробовым в сговор вступил, дурак. Баширту заложил Фелицате Озаревне... На английскую разведку работал, сволочь.

— Тово, товарищи, Баширту, директора Института исторических свойств? — подивился Маракис.

— Вот именно. Он теперь Тешкин, а был Баширта.

Пошапкин не выдержал и спросил:

— А Госкомсловом кто теперь...?

— Сначала о тебе думали, Виктор Афанасьевич, — отозвался шофер.

Он дошел до очередной комнаты с фикусом и согнал с дивана дядьку с газетой:

— Погуляй пойди, товарищ, по коридору вместе с товарищем Маракисом. А ты, Виктор Афанасьевич, присядь. Хоть и нет времени, но нужно объяснить, чтоб ты понял.

Шофер изменился совсем: прорисовалось лицо, и исчезли хамские нотки. Виктор Афанасьевич сел на диван и руки сложил на коленях.

— Ты, Виктор Афанасьевич, — начал шофер, — ты в идеологии весь, реалист. Но идеологию мы проехали. У нас наступает сплошная свобода слова, а это значит свобода лексики. Слова какие хошь ставь — хоть свои, хоть чужие, матом чеши, по фене ботай..., но настоящая власть вся в синтаксисе, а синтаксис должен быть в наших руках, потому что сила не в словах, а в их управлении. Короче, «глокая куздра штеко бодланула бокра...», как учил академик Лев Щерба. Ведь не человека перековываем, как раньше, но целый народ единым духом тащим за язык к светлой жизни. Поэтому Госкомслово называется уже Госкомречь, и во главе — синтаксический Михаил Погибчик. А ты, Виктор Афанасьевич, совсем нам для этих дел не годишься.

— У Мини размаха нет. Он — слуга, — еле выдавился из Виктора Афанасьевича пересохший голос.

— И об этом подумано, — сообщил шофер. — Пантелеймон Бырч, потомственный дворянин, человек с размахом, будет ему помощником. Петр Никитович уже договорился. Завтра-послезавтра прилетает.

— А Временика Александровна?

— И она возвращается. Ведь во Франции ей не место. Так красива — Мона Лиза зажмурилась, чтоб не видеть, а жена президента бузит, чтоб немедленно нашей дамочке убираться, поскольку господин президент... Ну да вы понимаете — груди. В общем, к такой красоте равнодушны только в России, а во Франции немедленно вспыхивает французская революция. Пылкий народ: топоры, вилы, Бастилия... голые сиськи на баррикадах... Делакруа.

— И что из этого следует?

— Из этого следует, что вы теперь — лишний Онегин, можете мне поверить. Поэтому принято решение перегнать вас в другое место.

— В какое же? Не томите!

— Пойдемте, скоро увидите. Будете первый.

Шофер поднялся и повел Пошапкина под руку. С другой стороны подоспел Маракис, и они побежали по коридору.

— Не страшись, Виктор Афанасьевич, — уговаривал, как ребенка, Маракис. — Бодрей шагай! Шагай, брат, уверенно!

Но Виктору Афанасьевичу хотелось сесть на пол, — такая страшная горчила в горле тоска. Ноги подкашивались, зад казался тяжел. Виктор Афанасьевич резко охнул и рухнул.

— Институтка, хе-хе! — завзмахивал руками Маракис.

— Нашатырь ему в нос! — прогудел шофер.

Быстро меркнущий взгляд Пошапкина успел заметить, что у шофера снова пропало лицо. Кругом — спина и затылок.

Это неожиданное открытие окончательно вышибло дух. Подбородок дернулся, дыхание остановилось.

Зловещий синий свет осветил коридор, волнами поплыл под потолком и вдоль стен — осязаемый, как сигарный дым.

Шофер лупил Пошапкина по щекам, а Маракис повторял:

— Пора. Призывают, хе-хе. Пора.

Вечно бодрое «хе-хе» звучало растерянно. В нем слышалось: что делать, как быть?

— Нашатырь, говорю! Помогает, — прогудела спина.

Шофер сжал пальцы в щепоть, понюхал...

— Слабоватенько будет.

Он сложил пальцы в кукиш, еще раз понюхал и сунул под нос Маракису.

— Во шибает. Нюхни!

— Не надо. Его подними!

Виктор Афанасьевич дернул ноздрями, потянул воздух, открыл страдальческие глаза и заскулил:

— С землей сровняться! В землю мне хочется, дяденьки, в землю! — Он поскреб пол пятерней. — Земле предайте меня!

— Предадим, предадим, — бормотал Маракис, поднимая Виктора Афанасьевича. — Мы все тут предатели.

В отдалении мрачно хлопнула дверь и щелкнул замок.

— Подгоняют. Пора.

Шофер и Маракис подхватили Виктора Афанасьевича под руки и побежали. За ними исчезал свет и наступала такая тьма, словно валился к чертям коридор и мрак зажевывал всё подряд — двери, картины, фикусы вместе с читателями газет.

Виктор Афанасьевич временами обмякал, ноги не слушались, но шофер подносил к носу вонючий кукиш, и омерзение возвращало силы. Постепенно Виктор Афанасьевич окреп, и Маракис похлопывал его по спине, хваля.

Впереди объявилась бородатая фигура с ведром часов. Когда приблизилась, обнаружилось, что бороды у ней нет и что это девка длинноволосая. Она уперла в Пошапкина безумный взгляд.

«Я ведь знаю ее, — подумалось Виктору Афанасьевичу. — Но откуда?»

— Я смерть твоя, Витек, — напомнила девка. — С рождения бегаю за тобой, салтропотрянь полвурды мастряш. В ружье твоем пряталась много лет.

— Не верь, Виктор Афанасьевич, — замахнулся на девку шофер. — Она такая же смерть, как я — аист. Пошла, падла, прочь!

Девка с испугу упала, ведро опрокинулось, и по коридору покатились часы.

— Полистань, маскилда, пестронь, суки вы паршивые! — орала девка, пока не зажевал ее мрак.

Часы под ногами хрустели, лопались, разлетались брызгами. Некоторые катились вперед, подпрыгивая на шарике для завода. Они отчаянно тикали, а будильник хрюкал, повизгивал и звенел.

В этой гонке по коридору Виктор Афанасьевич оправился окончательно. Он стал думать о пустяках и почему-то вспомнил, что не съел где-то рыбу. Ему захотелось рыбы, и он проглотил слюну.

Часов под ногами прибывало. Их тиканье становилось оглушительней, омерзительней делался синий свет.

— Рыбья шерсть, хе-хе, — сообщил Маракис.

— Опаздываем, — прогудел шофер.

И тут Пошапкин увидел, что пол стал похож на спину огромной рыбы, у которой часы вместо чешуи. И часы показывали НЕ ВРЕМЯ, НО НАПРАВЛЕНИЕ.

Свет впереди становился пронзительнее, светил тычками, не освещал, но продеть собой пытался предметы. И вот стены раздались вширь, ввысь взлетел потолок, и вся компания очутилась в белом зале. На стене написано враскоряку:"Имприжин равен квадратному корню из революции".

А рядом знакомым почерком выведены стихи:

Я здесь
          делаю
                что 
                    хочу:
Хочу —
       молчу,
хочу — 
       кричу,
захочу —
         улечу
               из здешних мест,
а когда
        надоест,
я беру
       не крест
я беру 
       свечу
и чертям краснозадым
                     запоры лечу.

Виктор Афанасьевич приостановился и пробормотал нечто литературоведческое: «драгоценный автограф», или: «цены этому автографу нет», или: «в полном собрании этого автографа не достает», но шофер перекрыл бормотание матом.

— Тут — самое полное собрание всех сочинений и сочинителей. Всё здесь бесценно. — Он больно дернул Виктора Афанасьевича за руку. — Двигай давай!