Бытие бывшего

Оторвало Пошапкина от земли, вознесло. И увидел он себя плоским, как тень, податлив оказался всем сквознякам. Он втянулся в щель, трепыхнувшись, как флаг, и почувствовал приятную робость, увидев, что смотрят на него мириады и сонмы человеческих глаз. Они, как драгоценные камни, вправлены в темноту. И эта темнота называется вечностью, в которой ничего не делается, не происходит, и которая только смотрит:

— Вот и Пошапкин Виктор Афанасьевич явился. Вот и он прилетел, вот и он здесь с нами, вниманием нашим взволнован. Любой на его месте будет взволнован. Мы-то знаем, мы всё знаем и понимаем всё. Отдыхай спокойно, наш дорогой друг Пошапкин! Гляди на нас, а мы будем смотреть на тебя, и будет ладно, и будет хорошо.

И правда, было ладно и было хорошо. Виктор Афанасьевич сразу освоился, глаза привыкли к темноте и стали различать уста, сонмы уст, зубастых, беззубых, с языками, без языков. Они изрекали слова, пели песни, они беседовали сами с собой и со всеми сразу, и к Виктору Афанасьевичу были обращены их слова, которые заглушали друг друга, походили на шелест и силились удивить.

И дышали эти уста, наполняя пространства запахами гнили и похоти, чувствами стыда и страха; горькие запахи тоски и желтые — злости смешивались с резкостью синей боли, и где-то там, недосягаемый, разливался зеленый духовитый покой.

— Как светится каждое чувство! — снова подумалось Виктору Афанасьевичу, — и как все стремится к первоначалу, в котором мир был в единстве: запах и чувство, слово и цвет, я и они, когда не было числа никакого, счета, никакого нуля и ничего чужого, хе-хе!

И еще понял Виктор Афанасьевич, что хотелось ему именно сюда, в это внимательное вечное свидетельствование бесконечного количества человеческих глаз, чтобы стать сопричастным, чтобы собственные грехи и страдания сопоставить с этим вечным грехом и ужасающе огромным страданием, которое величественно называется «человечеством, протяженным во временах», и, сопоставив, понять, что он — мелочь, твой грех, и жизнишка твоя — ничто по сравнению с вечностью, всуе поминаемой тысячу раз, хе-хе!

И еще понял Виктор Афанасьевич: чтобы стать сопричастным, нужно воспринять, нужно стать, а он еще не стал, хе-хе! Не стал! Тово, товарищи, и стать уже никак не сможет, потому что для этого нужно нечто такое свершить, что словом пропечатается в веках. Если не совершенным, то хотя бы совершившим нужно стать, и на то дана жизнь. А Виктор Афанасьевич Пошапкин не стрельнул. Не стрельнул, и на место прав не имеет. Только содеявшему человеку здесь место, а остальные — в раю. А рая никакого совсем нет. То-то и оно! Только праведники умирают по-настоящему, навсегда. А весь остальной народишка вечен, потому что каждый человечишка подподлил, хе-хе!

— Со мной ли это? — удивился Виктор Афанасьевич.

— Ваше благородие только глазки выпучивает, а все остальное я за вас, нулик-я! — оказался рядом Маракис. — Ты ведь понял теперь, что ты — нуль? Только я — обобщенный, а ты — персонифицированный. Вот и вся разница. Однако... внемли!

Маракис указал в даль, и Виктор Афанасьевич увидел, что явился Един в Трех Лицах «Был, Есть и Будет». Он отразился разом во всех глазах, и стало тихо.

И в бесконечной тишине, в глубочайшем покое прозвучал Голос:

— Все прощается. Всем все прощается. Каждому прощается его жизнь.