И у Маркса был свой черный человек. Некто Маркин. Пришел. Представился. Визитную карточку в руку сунул — вензель кудрявый, тиснение золотое: то ли граф, то ли Евграф. Внешность благовидная, взгляд приветлив. Письмо принес правдоподобное, кажется, от знакомца.
— На каком языке будем говорить?
— А на каком вам будет угодно, доктор Маркс. Хоть на китайском.
— Откуда вам столько языков известно?
— А ухо чуткое у меня. Приеду в страну и слышу. Книжку почитаю и знаю.
Маркс головой покачал. Приглашает Маркина в кабинет, где громада книг. Сигару предложил.
— Не курю.
— Вы русский?
— Да, доктор Маркс, я русский человек, каким он явится через двести лет. Это один мой великий соотечественник о другом сказал.
— Кто о ком?
— Гоголь о Пушкине.
— Забавно в чужую одежду влезть. Хочется иногда. Забавно. Игра такая.
Маркс смеялся:"что же ты, граф-Евграф, щеголяешь ношеным?"
Русский нисколечко не смутился. Рукой повел — отвел шпильку.
— Достопочтеннейший доктор Маркс! Я к вам не затем, чтобы перешучиваться, пришел. Прекрасно понимаю: дни ваши кратки, а нужно тома громоздить, успеть.
«Дерзит, — насторожился Маркс. — На мою шпильку у него — шильце».
— Но вы и так уже порядочно успели, гениально предугадали, предмыслили, предвосхитили...
Маркин лицом распылался, языком растрещался, поднимая хвалу до небес, а в глазах — холод. Каминные огоньки пережмуриваются в них, острят коготочки света. Льдинки, а не огни.
У Маркса тревога в душе завозилась: зачем пришел? Кто такой? И дома, как назло, никого. Кто-то приехать хотел и не едет. Улица за окном пуста, и даже небо сегодня пусто: ни облака, и птица не пролетит. Будто явится сейчас некто, чей путь никто не смеет пересечь. Или этот важный уже пришел?
Странный человек. Сел на краешек и по-немецки говорит правильней немца. Не говорит — отсекает. После каждой фразы — вздох-взмах. Казнит слова. А вот по-французски взял да и пропел:
— Либерте, эгалите, фратерните. Все мы дети французской революции. Лет двести будем в ней разбираться.
«Фу ты, пошлость какая, — чуть поморщился Маркс. — Кто его прислал? Ах, да каждый мог. Русский бродит по Европе. Про кого в газете прочтет, к тому в дверь с визитом. Походит по знаменитостям, а потом таскается по русским глухоманям с подшивкой: с этим чай пил, а с этим выдул графин вина. Граф он или Евграф? Но графы о себе понимают. А этот пешком пришел. Да, графы пешком не ходят. Надо бы его срезать».
— Что вам угодно, господин Маркин?
— Что вам угодно, господин Маркин, — спрашивали лучшие русские люди, — повторил Маркин вопрос, следя за тем, как сигарный дым вытягивается в струю и исчезает в камине. — Чернышевский спрашивал, Герцен спрашивал, господин министр спрашивал, — Маркин визгнул на слове «министр», словно полоз по камню провез. — Вот и до вас я дошел, и вы в недоумении, но идея моя проста ужасающе.
— Какая идея?
— Гомогенное общество.
— Объяснитесь, пожалуйста!
Гость засуетился. Ногу на ногу закинул, но потом вернул ногу на прежнее место. Руки положил на колени.
— Я же говорю: я и господину министру проект подавал. Никто не понимает, никто не желает понять. А это в некотором роде...
Маркин замялся, подбирая достойное слово, но не подобрал, бросил фразу, и дальше его понесло.
— Ваши произведения я все скупил. Или почти все. Прочитал с карандашом в руке. Выписки сделал. Сначала мудреваты казались смыслы и неподъемны, но потом зацепилось главное. Вы даете инструмент изменения общества, указываете средства. Ваши труды — гигантский проект, вернейшее руководство. Рай на земле можно построить по вашим трудам. Рай на земле! — повторил русский театральным шепотом и показал пальцем в камин, словно в догорающих угольях увиделся ему этот рай — синенький, беленький, красненький. Бегает по полешку огонек, отрывается вверх, но оторваться не может — слаб.
— Рай на земле? — спросил Маркс и тоже посмотрел в камин, на развал чернеющих по красноте угольков. Мертвеющие огни взмаргивали и медленно наволакивали черные веки.
Сигарный дым медлил у камина, а потом срывался внутрь, в черную закопченную жуть.
— Никакого рая на земле не бывает, — сказал Маркс твердо. — Всякая религия...
— Всякая религия — мрак, — перебил русский. — Но представьте себе сонмы верующих слабых людей, которым этот рай нужен. Они поднимут вас на руки и понесут в века. Там ваше будущее, доктор Маркс. Божественная высь — ваше место. Вы Спасителем стать хотите, но будете вместо Бога-отца, который пойдет на свалку истории. Помои на Него будут лить, когда на вас станут молиться. А под вами — гомогенное общество. Общество без классов. Все живут одинаково. Никто никому не завидует. Миллионы исполнителей воли, для которых высшее счастье — исполнить завет. Если все, решительно все, будут жить в хлеву, никто ни о ком не скажет, что он свинья.
Маркс оглядел сидящего русского, словно примерился, с какой стороны ловчее его сшибить, но вдруг осозналось неким боковым сознанием, осколком разума, луной разумения, что ничего он его не сшибет — так и будет, как твердит граф. Марксу вдруг показалось, что русский вышибает его в некое невероятное будущее, где правит секач. Какое жуткое будущее! Страшно быть в нем бессмертным.
— Вас и читать не будут, но будут чтить. Противники с вашим именем ринутся друг на друга в бой.
Русский расходился, раскраснелся, а голос стал кнутовато-тонким — нахлестывал щеки, словно они конский зад. Никаких картин он не рисовал, не расписывал историю по временам и народам. Сами собой рисовались исторические коряги, буреломы, буераки, бараки. Уши слышали стоны вдоль железных дорог от моря до океана. Марксу вспомнилась вдруг гетевская бедная Гретхен — родила и утопила в болоте, бросила в тину детёныша вечно ищущего титана. И прощена! Страшные ритмы страшных стихов пророка... О майн Готт, заткни русскому рот!
Русский словно услышал. Он вытянул шею, заглядывая над этими картинами, над головкой Гретхен в дальние времена, и утихла в голосе его хлесткость, унялся тонкий тональный кнут.
— Однако я не за тем пришел, чтобы это сказать. Достопочтеннейший доктор Маркс, вы так высоко шагнули, что История до последних пределов для вас нага. Тут, извините, абсолютно личный вопрос. Если не вы — кто ответит? Платон да Иоанн-апостол владели таким охватом. И вместе с вами исчезнет такой охват.
Русский замолчал, потер ручки кресла, слегка оскалился, накатывая в горло слова, а потом шлепнул ладонями по коленкам и взбросил взгляд:
— Скажите, доктор Маркс, что будет, когда Дух использует все возможные ходы и исчерпаются потенции мира? Не настанет ли конец, полная остановка движения? Не от того, скажем, что Луна упадет, Земля вспыхнет или Солнце погаснет, но от того, что Духу негде будет гулять? Есть ли что важнее этого, а?
Маркс от неожиданности чуть сигару не выронил и положил ее в пепельницу на камине. Марксу вдруг стало легче. Он улыбнулся, но улыбка почти не заметна была из-за бороды, и, чтобы сделать ее заметной, он слегка хохотнул. Ему вдруг со всеми мыслительскими потрохами виден стал этот шут, явившийся из такой глуши, в которой еще не начиналась история и куда календарь-то с часами завезли с год назад.
«Почему он об этом спрашивает? Как мог явиться такой вопрос?» — спросил себя доктор Маркс.
И услужливый мозг тут же во всё проник:
«Человек думает о том, куда направляется, только когда собирается в путь, когда делает нулевой шаг. А когда идет, он думает не о цели, он думает о дороге, о том, где переночевать, как пройти короче и легче. Только нулевой шаг несет в себе идею последнего шага. Если этот человек ставит перед собой такие вопросы, он начинает новую историю. Он занес уже ногу на первый шаг. Но какой эта история будет?»
— Вы меня совсем напугали, провидец. Гомогенное общество... рай на земле... Говорили бы сразу, зачем пришли.
Нечто детское увиделось Марксу в лице гостя. Но и не детское. Хотелось шутки, но шутка не веселила. Страшненькая такая шуточка получалась. Неотвратимая, как судьба. Так бывает во сне: шутовской колпак обернется вдруг колпаком палача, бубенец — топором, плачем — смех.
«Им нужны мои книги, мои труды».
«Революции — локомотивы истории».
«Дикарь на паровой машине».
— Как вы несчастны! — тихо произнес Маркс. — Как мы несчастны!
Дивный ум Маркса, смело врывавшийся в любую иррациональность, легко срывающий паутину мистики, выдумок в самых затхлых углах человеческого мышления, вечно вносящий правильность и закон, этот уникальнейший марксов ум приостановился, замер в чуде своего существования, и не ясно было: взлет последует или низринется с высоты. Предстали вдруг люди, люди, люди — необозримые толпы там, на Востоке — мужчины и женщины с беспомощной нецеломудренно открытой шерстинкой своей, человечество, растущее из себя.
«Там мое будущее, — думал Маркс, — и будет оно ужасно».
А русский говорил, говорил, говорил, глядя на угольки.
— Революция — французская модель исторического хода, осмысленная вами. Вы, как в камере-обскуре, спроецировали модель в века и народы. Возникает впечатление чуда, несчастного, может быть, но размашистого, аж замирает дух. Неужели не видите, как там, в будущем, амбициозные ничтожества входят в образы Дантонов и Робеспьеров, в каких пространствах и временах вновь играется парижский балаган? В Париже — десятки, сотни, а там — миллионы пойдут под нож.
Дивный ум Маркса утрачивал природную смелость. Выгнать бы надо этого Евграфа, а он слушает. Слушает и смеется.
— Глу-пос-ти... — возмутился Маркс. — Вы хотите сказать, что революция — французская модель исторического движения — это вычитание до нуля? Революция — как исчерпание возможностей Духа? Чушь. Революция — это роды. А родов, извините, без крови не бывает.
— Так ведь вас, хе-хе, вычитает революция, — сказал Маркин. — Вы превратитесь в пустое место, в ничто. Утопят ребеночка в кровушке и заровняют земельку. Да. Будто и не было.
Маркс растерялся на миг, но волевым усилием не пустил к себе слабость. Он глазами ощупывал русского, выискивая смешное, чтобы, опершись о смех, щелкнуть, сбить с панталыку этого трепача, болтуна, гнусного типа, который ткнул в глаза мерзость.
— Вы много страдали, должно быть. В книгах искали ответ. И в моих трудах вычитывали свое. — Маркс собирался с духом. Весь оптимизм свой собрал в кулак.
— Не бойтесь, уважаемый, не остановится ничто. Жизнь на Земле только еще начинается. И во всей Вселенной едва начинается мысль. Всех возможных ходов никогда не использует человеческий ум. Человечество молодо. Оно громадно кажется человеку, но молод еще человек. Этакое дитя. Ступайте и делайте что хотите. Или не делайте ничего... Я ведь только книги писал. Но разве можно написать книгу, которую не прострелить? Даже Библию пуля проткнет. А ведь как толста! Целые народы трудились. Тысячи лет слагали, а пуля — бац, и дыра. Нуль, хе-хе.
Маркс улыбался, провожая гостя, трогал его плечо, а потом смотрел вслед и чувствовал, как все духовное в нем поднимается высоко-высоко, а телесное обращается в малость, несущественную для бытия, в небытие.
Маркс не долго после этого жил. Не хватило у него оптимизма жить. Уравнял его с небытием русский. Ушел и унес главную составную часть Маркса.
Реверсаль замолчал.
— Что же вы хотите сказать этой фаллософической басней? — спросил шофер. — Если только, что людишки — детишки, и все у них впереди — стоит ли художества разводить? Какие прогрессы ни будь — передовее фаллоса ничего не сыщешь. Так и торчит.
— Ну вы, ёлки-дров, скажете, — возмутился Реверсаль и бросился объяснять. — Не Маркс в моём рассказе герой. Тут о России, о Маркине, речь. Крупный ум, а не у дел. Неудельный ум. А хочется доказать свой Яз, хочется всплыть и сиять. А где же в России сиять? Как долго в бездонной России всплывать? Подал проект господину министру. И представьте: господин министр принял. Принял и напугал: «До белых медведей дошагаешь с таким проектом. Против царя-батюшки голосок воздвиг. Еще, детка, слово — и пойдешь севера попкой греть». Маркин — из двери в дверь — к Чернышевскому. Тот протер очки и давай втирать очки Маркину: мол, гомогенное общество выплодит нам вождя. Следующий в исторической очереди — Рахметов. Но кто знает, какими распятиями отметится на гвоздях почивавший! А Писарев согнал губы в пучок и ткнул в пламенную душу, как кочережку в печь: «Ваш проект — тот же царизм, только еще страшней».
И получилось: царские слуги твердят, что «гомогенное общество» — против царя, царские недруги — что за царя. И каков результат? Нуль получается. Тупик всех стремлений. Нуль.
Только в охранке, брат, и свобода русскому человеку. А Маркс — он во всем был Маркс. Он догадался и прогнал провокатора, да так размахался, что и себя из себя шуганул ненароком. Вот вам, ёлки дров, и черный человек, тень гения. Вот вам, товарищи, материал для глубокой задумчивости. Не революция победила. Охранка победила. И теперь наблюдается полная победа охранки.