Пуст

1

Куланов явился из небытия, просунувшись в узкую щель между лунным светом и тьмой. Даже не оглянувшись на место рождения, он прошел улицей к станции и увидел готовый к отправлению поезд жизни.

— Садись, гражданин, не мешкай, — сказал проводник и, не спрашивая билет, подсадил в вагон.

— Вы имеете в моем лице совсем новенького человека, — сообщил Куланов, но проводник отмахнулся.

— Много вас тут шляется, новеньких.

От этих равнодушных слов Куланову стало легко и просто: проводник не заметил зияющей пустоты и не удивился прозванию «человек», значит, все в порядке, можно существовать.

Куланов вступил в вагон, поезд тронулся и зацепил внешний мир, который сдвинулся назад — столбы, деревья, домики. Луна все подряд зашивала в пространство.

— Началось, — с удовольствием подумал Куланов, и вместе с поездом душа его рванулась, рванулась. Пустое место на скорости обретало плоть, а плоть есть результат прошлого и непременное условие грядущего счастья.

От стольких удач Куланову захотелось песни, захотелось пуститься в пляс, но в поезде тесновато для пляса. Куланов топнул разок ногой, а потом в купе свое заглянул:

— Эк его! Никого!

Тогда он как бы нечаянно, по ошибке, сунул голову в соседнее купе, и увидел спящую женщину. Во тьме нельзя было понять, прикрыта она или нет.

— Подлечь бы к ней, — подумал Куланов. — Взять бы, да и подлечь, а там — разбирайся!

Куланов сглотнул слюну и вернулся в свое купе.

«Нельзя иметь все сразу. События надо располагать во времени и пространстве, иначе — взрыв. Но завтра этой женщиной придется заняться,» — решил Куланов и раскинул матрац и одеяло — все пыльное, как водится на железных дорогах.

Из соседнего купе послышалась брань.

— А я тебе говорю: заглядывал! — громко заявил мужской сочный голос.

— Заглядывал, подглядывал! Хоть бы и переспал. Что тебе!? — говорила женщина.

— Я твой муж по закону.

— Надоел. Я устала, — скучно доложила женщина, и Куланов понял, что дело сочного голоса безнадежно.

— Вот врежу в ухо, — вознес свою угрозу мужчина, но и в пределах столь краткого высказывания голос сломался, и слово «ухо» прозвучало скорее заискивающе, чем угрожающе.

— Только в ухо от тебя и дождешься, — спокойно заметила женщина. — Да и в ухо-то лишь слова.

Мужчина чем-то треснул и взвыл.

— Это потому, что я — гуманист!

— То ли все гуманисты — импотенты, то ли все импотенты — гуманисты...

Голос женщины был тяжел, как ветка с плодами, и слова срывались навсегда, как плоды.

— Не лезь, а то уйду к нему!

Куланов замер. Он ощутил снующую юркость — новое чувство. Куланов хлопнул простыней, подвернул ее под матрац и разделся. Куланов взмолился, чтобы она пришла, а там хоть не рассветай!

За окном засвистело на скорости. В броске чувства Куланов крикнул под этот свист, и получился трубный призыв: «Приди-и, я жду!» Все три слова чудом сказались разом, а заоконный свист придал им характер повеления свыше, отчего — ясно стало Куланову — замер мужчина в соседнем купе, а женщина, в чем была, то есть голая, ринулась на призыв.

Куланов принял ее рукой, другой рукой закрыл дверь, повернул замок — все!

Женщина нежно рыпнулась лицом в его щеку и шепотом впечатала в ухо потрясающее: спаси!

— Ах! — сказал Куланов, и бездна пустоты в нем пошла заполняться нежностью, он заметил початки образования сердца, веселая прыть обнаружилась в глубине нутра.

Куланов не слышал, как стучал костяшками пальцев несчастный муж, как охаживал дверь кулаками, пытался разбежаться и пнуть ногой. Куланов не слышал, как позвали проводника, а тот, как нарочно, утратил ключ. Куланову было весело двигаться вместе с женщиной, и, словно погоняемый любовью, так же весело рвался вперед поезд жизни, подминая колесами черную мертвость шпал и взрывая носом пронзительные дали пространств.

— Кто ты такая? — вопрошал Куланов.

— Шленда я Малиновая, вот кто.

— Что же в тебе малинового, скажи?

— А губы!

И губы он пробовал на вкус и на цвет.

— Откуда ты такая взялась?

— Да курица меня высидела, а петух взрастил.

И правда, было в ней нечто хлопотливо-куриное.

— А к мужу ты не вернешься?

— Я — Красота. А у Красоты — какой муж? Ее ведь не ухватить.

— Нужно решить, кто мы такие, — сказал Куланов. — Ведь мы, видать, не расстанемся.

Она огладила его спину, и Куланов задрожал от восторга.

— Вот ты — пустота, я сразу тебя поняла, — толковала Малиновая Шленда. — А я — то, что возникает, ну скажем, между актером и зрителем. Понимаешь? Я — тоже пустое место, но иного, более совершенного свойства. Ведь женщина все же!

Она засмеялась, и Куланов услышал вопль.

— Ей весело. Круши дверь!

Огромное зеркало, изогнувшись, отскочило от двери, в последний раз отразило нагую Шленду и рухнуло на пол, рассыпав образ ее на тысячу мелких дрызг. Дверь виновато икнула, готовая сдаться от следующего толчка.

Куланов дернул окно, и ветер пространств вьюлил в узкую щель.

— Шленда, мы приехали. Прыгай! — завыл Куланов и стал заталкивать Шленду в щель.

Она юркнула вон и белым платом метнулась от поезда. Следом порхнул из купе Куланов.

Поезд Жизни долго летел в безмерную вечность, а они стояли, голые, под плакатом: «Даешь перестройку до скончания века!»

— Не самое удачное место, — сказал Куланов.

— И время — не самая благодать, — согласилась Малиновая Шленда.

Поезд скрылся, и на них навалился мир — вещественный, осязаемый, плотный. Куланов и Шленда прижались друг к другу и вдруг обнаружили, что творят собой пустое пространство, столь заметное в этом тесном миру. Пьяный житель двадцатого века остановился, потыркивая глазами.

— Дырка! — еле выговорил житель и стал протирать глаза. — Допилси, дьявол!

Он перешел на другую сторону улицы, словно опасаясь, что пустота прыгнет, и двинулся дальше, оглядываясь и бранясь.

— Сильно мы не доехали, — горевал Куланов.

Малиновая Шленда поежилась.

— Лет пятьсот.

— Что делать будем?

— Одежду надо доставать, — решила Шленда. — В людей надо вписываться, мы ведь нерожденные. Заметные очень. Тот обитатель, видел, как нас оглядел?

Куланов окинул взглядом округу и заинтересовался чистеньким, явно не государственным магазинчиком, из которого вещички тянули к покупателю рукава и штанины, но не могли прорваться сквозь незримую толщу витринного стекла.

Тем временем житель двадцатого века остановился у отдаленного дома, расположился помочиться на стену, и струйка прыгнула из штанов. Но то не струйка была, а тоненький проводок.

— Докладывает служба-капитан Замрак, — пробубнил пьяница в собственный воротник.

С другой стороны воротника послышалось:

— Докладывайте!

— Странное явление. Пустое место. Дырка в улице. Даже две дырки. Что делать? Брать?

— А как пустое место брать?

— Трудно, но можно. Дырка — она и есть дырка.

— Продолжайте наблюдение!

2

В роду Вани Слогова во все бесчисленные века пахари выбивались в кузнецы, а кузнецы уходили в пахари. Некоторые предки воевали, иные строили, а лет двести назад непосредственно слоговская ветвь потянулась к перу и книге — поповство, учительство, революционная прыть.

Ванюшкин папаша был среди той решительной гвардии, которая сквозь канал ствола глядела прямо в светлое будущее. Сначала папаша расчищал место для благоухающего человеческого сада, а потом землю очистили от него.

Свою главную мысль Ваня Слогов подумал еще совсем мальчиком, в день, когда не стало папаши. «Был папа, нет папы, разничтожили папу. Остался только дух папы. Тело пожрала разничтога».

Страшнее змея и Бабы-Яги была разничтога, ибо решительно все обращала в пустоту. И Ваня начал думать о пустоте. Это были страшные неморальные мысли. Они не покидали Ваню годами, кружили над ним по ночам, как птицы, не оставляя места для других забав и забот. Ваня рос под звон и гудение этих мыслей, и мысли росли вместе с ним.

Поиски материи, думал Ваня, то же, что поиски Бога — занятие людей, ограничивших бытие вещами, символами, судьбой.

Но мир — бесконечен и пуст. Мир есть пустота, а жизнь есть мираж пустоты, самоосознаваемая иллюзия. В каждом атоме уже прорва и бездна, и она же — космос над головой.

Ваня предположил уровни пустоты, между которыми зажата пустота по имени жизнь. Один уровень — атомарный, другой — космический. Оба одинаково отдалены от человека. На том, надкосмическом, уровне тоже может быть свой свет и своя жизнь, абсолютно непознаваемая для нас и недостижимая, как, впрочем, и на податомарном уровне. То единственное, что все объединяет — это пустота, соткавшая из себя природу и человека.

Скорость мысли беспредельно выше скорости света, и никакому свету никогда не осветить пределов, до которых добиралась мысль гениального Вани. Иногда Ваня пугался предательского зигзага: а вдруг пустота — материя! И вдруг он, Ваня Слогов, дерзкий мыслитель и атеист, всего лишь ищет боженьку по себе!

Ваня Слогов бросался от теории к практике, к изобретательству, и видел, что могучие управители — направляющий секретарь, председатель и президент — все они тоже изобретатели неких странных вещей, некой своей разничтоги, и логика их теоретического мышления — сколок хода мышления большинства, сколок хода мышления Вани Слогова, убогой старушки, кувалдорабочего и заслуженной артистки в области оперного пения. Иногда это обстоятельство воспринималось как хитроумное насаждение путем средств информации, преднамеренное культивирование выгодной властям логики мышления, но умница Ваня знал, что это изгибается и корежится пустота, неведомые законы которой одинаковы в космосе и в ядре, в существе низменном и вознесенном.

Напряженно думающий Эйнштейн и современная ему темная бабка пробегают все тот же мыслительский путь, находя друг в друге опору.

После института Ваня Слогов засел в кочегарке и оформил свои идеи в виде расчетов. К тому времени понятие пустоты у него усложнилось чрезвычайно. Оно не только дотянулось до уровня современной физики, но во многом оставило ее позади.

Ванюшка разработал понятия уровней — энергетических, пространственных, временных, Ванюшка выдумал отрицательную пустоту — пустоту запредельную, обосновал ее вездесущность.

Иван Слогов выразил в формулах критическое состояние пустоты и моменты образования материи уровня жизни. В кочегарку вошел начинающий математический артист, а вышел полубог физики.

Ваня Слогов сложил в портфель тетрадки и явился к учителю своему — профессору Еминарову. Профессору было некогда, он членствовал в некой секретной группе по разработке оружия, но Ванюшку принял.

— Я и забыл, что вы существуете, — сказал профессор, потряхивая головой, с которой во все стороны лезли седые волосы. — Зачем явились?

— Принес вам кое-что почитать.

— Можно вкратце?

Ваня Слогов написал на бумажке формулу критического состояния пустоты, а потом размашисто, словно от широты души, формулу приведения бытия к пустоте.

— Не понимаю, — сказал профессор, трясясь от счастья.

На бумажке было РЕШЕНИЕ!

Но старый скептик не посмел поверить.

— Тетради!

Профессор листал, бормотал, и вдруг заорал.

— Сука! Господь Бог создавал, а тут явится Ваня Слогов и вмиг все развалит к чертовой матери! Как же ты, дьявол, до такого допер?

— Вневременных формул нет, — тихо произнес Ваня. — В воздухе носится.

— Это только бздех в воздухе носится! — уверенно сказал профессор и замер на миг на стуле, задрав голову.

Ваня тем временем вытащил сигарету из профессорской пачки и закурил.

— Кури, кури, — согласился профессор. — Ты можешь уже ничего не делать, только покуривай, да посматривай. Ну что ж, надо звонить.

3

Под дверью магазина зияла щель. Куланов присел и юркнул. Следом втянулась Малиновая Шленда.

— Ты посмотри, какие сокровища! — радовалась Шленда, бросаясь от кофт к юбкам, от юбок — к украшениям.

Куланов задыхался от любви — так хороша была подруга. Он помогал ей одеваться и трогал ее и гладил, словно предчувствовал близкую беду и разлуку. А потом она его одевала, словно снаряжала в далекий путь.

— Что бы ни случилось, родная, — говорил Куланов, — куда бы нас ни забросило, все равно мы встретимся. Да?

— Нам бы только до следующего поезда дотянуть! — говорила Шленда.

Они пошли было из магазина, но, одетые, не смогли пролезть в щель. Куланов пристраивался и так, и этак, пытался втягиваться и всасываться, но толку не было никакого, только ботинок ободрал да джинсы испачкал.

— Надо искать другие пути, — сказала Шленда.

У входа в магазин остановилась милицейская машина. Два рослых парня с палками и в фуражках неспешно осмотрели сигнализацию. Один из них был слегка выгнут, второй — малость вогнут, а больше они ничем и не отличались.

Выгнутый осмотрел замок на двери, поднял глаза и вдруг встретился взглядом с Кулановым.

— Гля! — сказал он вогнутому.

Вогнутый в задумчивости сдвинул палкой фуражку и ругнулся.

— Сигнализация, е-мое! Проводами опутались, замками обвешались, а народ по магазину шляется, как в первомай.

Он сплюнул и спросил Куланова:

— Чего?

Из-за спины Куланова вышла Шленда и крикнула:

— Ничего.

— Начальство, что ли, балуется, — предположил выгнутый, — или хозяева магазина перепились?

— Не могли бы вы выпустить нас отсюда, — вежливо попросил Куланов.

— Это надо акт составлять, — буркнул вогнутый.

— Ну и составляйте, а нас выпустите!

— Мы — чтоб запирать, а не выпускать, — решила милиция и пошла сообщать начальству о происшедшем.

4

Профессор Еминаров долго звонил, пытался куда-то пробиться и что-то доказать, но, ничего не добившись, велел придти завтра.

Назавтра Ваня Слогов профессора Еминарова не застал, послезавтра профессор умчался в командировку, через месяц он был в отпуске, а там и лето началось. На лето же, как известно, все профессора засекречиваются на полигонах. Ваня весь прокоптился в своей кочегарке. Он стал подумывать, что профессор Еминаров украл тетрадки, и иди доказывай, что ты не кочегар, а ученый муж.

Ваня уже потихоньку стал переходить от теории к практике, приступил к чертежам, но тут начались неприятности на работе.

Дело в том, что кочегаром Ваня был липовым. Ваня нигде не числился на производстве. Он только деньги получал да работал, а в ведомости числился некий прохиндей-спекулянт, который таким образом скрывался от меча юстиции, карающего за тунеядство.

Ваня думал, что он ловко устроился, потому что прохиндей-спекулянт по имени Васька Везунок добавлял сто рублей своих к тому, что получал Ваня. И вдруг обнаружилось, что Васька Везунок женился на еврейке и мотнул в Италию, где начал прохиндействовать под именем Базилио Фортунато. В глазах органов, призванных следить за наличием и трудовым закреплением граждан, получилось нехорошее раздвоение, и Ваню Слогова вызвали к десяти часам.

Ваня пришел к девяти и трясся в приемной от страха и нехороших предчувствий. Ванины предчувствия, как говорится, полностью оправдались. Допрашивал его дебелый капитан в штатском, который настаивал на том, что Ваня сросся с итальянской мафией и масонской ложей. Ваня всячески открещивался от ложи и Фортунато и в припадке искренности открыл всю свою суть.

— Не знаю я никакую мафию, -заявил Ваня. — Я, если вы мне поможете, помогу в свою очередь вам уничтожить господина Фортунато прямо из этого кабинета.

— Это как же? — насторожился капитан.

— А очень просто. Засылается радиосигнал, который нарушит природное равновесие субстанции господина Фортунатова на податомарном уровне, и бывший слуга советского народа товарищ Фортуна-везунок превратится в ветер. Только надо разничтогу сделать. Профессор Еминаров заинтересовался, но ему все некогда. Я уже и чертежи начал готовить. Новое оружие, смею вас уверить.

Такое заявление произвело на капитана ошеломляющее впечатление. Капитан некоторое время чесал щеку, а потом, словно сбросив с себя груз капитанства, спросил:

— Головка бубо?

— Да что вы говорите?! Дайте мне институт, и я сделаю вас самым могучим в мире!

— Я и так самый могучий, — отмахнулся капитан. — И Везунка этого могу пришибить хоть в кабинете президента Штатов. А вот насчет института. Тут можно подумать. Есть у нас один подходящий для такого случая институтец.

— Прекрасно! — радостно возгласил Ваня, а капитан встал и твердо сказал:

— В институтце том — интеллектуальный цвет нашего общества. Живая мысль России там бьется.

Ваня вскочил, Ваня подбородок вздернул, Ваня каблуками стоптанными попытался издать шумок. По причине поганого здоровья Ваня в армии никогда не был и никто его туда не собирался брать, но крикнул он вполне по-армейски:

— Служу Советскому Союзу!

— Вольно, — сказал капитан.

5

Милиция из машины связалась с дежурным.

— Тут какие-то двое в магазине.

— Хорошо, что не спите. Их органы отслеживают.

— И что делать?

— За ними приедут. Поглядывайте, но не вмешивайтесь!

Милиция немного позлилась, что теперь не вздремнешь в машине, а потом занялась неслужебным разговором.

Куланов и Шленда тем временем поискали другой выход. Они хотели выбраться через вентиляцию, но ботинки, юбки и украшения тянули вниз, не пускали.

— Мы, прям, как настоящие люди, — жаловалась Шленда.

— Мы и есть настоящие. И как настоящих нас будут судить.

— Да за что же судить?

— Эх красота, красота, — погоревал Куланов. — Как раз за то, что настоящие. Душа вверх рвется, а тряпки вниз тянут.

От органов приехал некто маленький, сухонький, злой. В глазах его дрожали тонкие лучи желтого цвета. Милиция вздрогнула, потому что узнала известного следователя Анипко — живой пример бескорыстного служения букве закона. Он, говорят, министров сажал, партийных секретарей брал голыми руками, а об актерско-писательской шушере и говорить нечего — расправлялся, как повар с картошкой.

— Вот ключи, открывайте, — приказал следователь.

Милиционеры открыли дверь и цапнули за рукав Куланова. Шленда выплыла вон без их помощи.

— Акта не надо, — сказал Анипко. — Закройте дверь, а этих — в машину.

Куланова и Шленду привезли в отделение и заперли. Спустя час их развели по отдельным камерам. Шленда пыталась кокетничать, но дежурный устало махнул рукой.

— Нам тут блядовать заказано.

6

Слогова Ваню поместили в дом умалишенных. Для начала ему сделали жестокий укол, подобный удару палкой по голове, а потом зачем-то избили. Всей операцией руководил врач Возмордуйкис — потомок латышского стрелка, сохранивший революционные замашки.

— У меня, падла, в генах заложено психолечение. Я те, сука, покажу — с коммунизмом бороться! Ведите его на телевизор! — приказал он двум бугаям-санитарам.

Бугаи сволокли Ваню в соседнюю комнату, загнули его и вогнали несчастному физику в задницу велосипедный насос.

Ваня заорал от боли и унижения.

— Смазать бы надо, — посоветовал Возмордуйкис.

— Чего там тавот расходовать! — ответили санитары-хранители социалистической собственности и стали Ваню накачивать.

— Вы и ниппель забыли! — покачал головой Возмордуйкис.

Санитары выдернули насос и снова принялись пинать Ваню, словно он был виновен в том, что они оплошали.

— Я вас, мерзавцы! — орал Возмордуйкис на санитаров. — Палачи! Сволочи! — И Ваня чувствовал, что он начинает Возмордуйкису доверять.

Возмордуйкис разбуянился не на шутку. Санитары бросили Ваню и встали в угол, потупив стриженные головы.

— Выгоню с работы, тогда узнаете!

— Ну кто ты, скажи нам! — попросил Возмордуйкис Ваню. — Ну скажи, милок, не стесняйся! Кто ты и как сюда попал?

Ване очень хотелось сказать, что он физик, что работал в кочегарке, что подлец Васька-Везунок-Фортунато и профессор Еминаров... Но вместо этого Ваня Слогов тихо заплакал и неуверенно выговорил:

— Простите меня, пожалуйста! Но мне кажется, я — велосипед, и сюда я приехал сам.

Возмордуйкис всплеснул руками и весело заорал:

— Вот и прекрасно! Вот и установили! Велосипеды тихо себя ведут, и ты не буянь! А то мы в прошлый раз автомобильный насос в телевизор вставляли, и пациент ревел, как самосвал. Ну как? Может, с ниппелем попробуем?

— Если вам очень хочется, можете попробовать, только, желательно, на другом телевизоре, — объяснился ободренный похвалой Ваня.

— А если на твоем? — вмешались в разговор санитары.

— Если вам очень хочется, не нужно отказывать себе в удовольствии. Я потерплю.

Ваня точно расчитал, что надобно подчиняться и угождать, потому что от сопротивления они веселеют.

Возмордуйкис посмотрел на часы, велел ввести Ване успокоительное и отправить спать.

7

Одни обожают женщин, другие — советскую власть. Следователь Анипко молился на электронику. Когда на пути к правам человека газеты подняли шум о свободном въезде и выезде, а следователь Анипко приобрел известность как уличитель министров и партийных секретарей, он обнаглел и предложил автоматическое устройство для вечерней переклички советских граждан. Главной составной частью устройства он предложил сделать компьютер японского производства, и следователю было отвечено, что нет денег.

— Какие деньги? — горячился Анипко. — Граждане сами дадут для такого дела, да и японцы не поскупятся для прогресса и делового сотрудничества. Бросьте им для хохмы пару курильских пустырей, и мы будем по вечерам проверяться.

Но слушать Анипко никто не стал. Сверху было ему сказано: «Место!»

Этим его изобретательское проворство не ограничилось. Он придумал электронный допрашиватель, внутри которого подследственный сам себе задавал вопросы и отвечал на них тоже сам.

За это изобретение коллеги-следователи едва не устроили ему сокращение штатов.

— Ты — антисоциалистический элемент! Социализм — это люди, а ты придумал обходиться без людей! — так говорили коллеги.

— Не рыпайся, — велело начальство. — А то пойдешь в столовую посуду мыть.

Неуемный Анипко взял да изобрел электронную судомойку, на что специалисты сказали: зря старался, потому что в каждом цивилизованном государстве таких машин завались. Никто руками посуду не моет.

— А мы что же?

— Бытовые трудности укрепляют коллективистское мышление и помогают ненавидеть капитализм, — было отвечено умными людьми.

В глазах Анипко после этого появились желтые змеи. Преступники на допросах трещали, как грецкие орехи, и просились в тюрьму, ибо только там было спасение от беспощадного Анипко.

Словно пелена спала со следовательских глаз. Следоваетель увидел, что мир — преступен. Весь! Государство — преступно. Оно мафиозно по сути, потому что во главе всегда кучка своих людей, которые делают что хотят. Мафия казалась Анипко могучим дубом, корни которого — в дерьме жизни, а на вершине обретаются речистые птицы государственной власти.

Зоркое начальство лишило Анипко дел государственного значения и бросило на науку.

— Не борись, дружок, с государством, со стола которого ешь!

8

В палате, куда поместили Ваню, был философ Мозгов, художник Глазов, певец Горлов, слесарь Руков, экономист Брюхов, а также Половов и Ногов — люди просто почтенные.

— Все вместе мы — советский человек. А ты кто? — спросили Ваню.

— Я — велосипед, — несмело произнес Ваня Слогов.

— Это ерунда, — сказал Половов. — Я тут как дырокол прописан, но на самом деле я — Половов.

— Тогда я — Слогов.

— За что попал?

— Васька Везунок взял в Италии фамилию Фортунато, а меня насосом накачивали.

— Страдалец! — чистым голосом пожалел певец Горлов.

Экономист Брюхов долго ходил взад-вперед, а потом произнес:

— По счету ты — восьмой. Тебя скоро выпустят, потому что тут — до семи. Семь — прочная цифра.

— Замолчь, утешитель! — заявил Ногов — человек почтенный. — Не ты ли орал, что меня отсюда выдавят, как прыща, а сижу, как родинка.

— Я — особый случай, — поделился Ваня. — Я — физик. Я новое оружие изобрел. Хотите, расскажу про пустогон и разничтогу?

— Расскажи, — разрешил философ Мозгов.

Ваня рассказал, после чего почтенный человек Ногов задумчиво почесался и произнес:

— Тебе, парень, лечиться надо. Тебе в больницу надо, а тут — духовное стеснение. Тюрьма, как говорят в народе.

— Мне кажется, вы ошибаетесь, — слабым голосом отозвался Ваня. — Профессор Еминаров прочтет мои тетрадки и выручит меня, я уверен.

— Не выручит, ни за что не выручит, — выкрикнул философ Мозгов. — Профессор Еминаров — дрянь и проходимец. Не удивлюсь, если узнаю, что вы попали сюда по его милости.

— Напрасно вы обобщаете, сударь, — заговорил художник Глазов. — Молодой человек попал сюда в наказание. По заслугам, сударь мой, по заслугам! Ибо ничто не деется без заслуг. Не нужно было изобретать оружие. Смерть косой выкашивает мыслящий тростник, и пускай себе трудится! Помогать смерти — наказуемый грех.

— Да, с оружием, это ты, Ваня, нехорошо! — дружно осудил Слогова семиглавый советский человек из сумасшедшего дома.

Ваня подумал, подумал и ничего не ответил.

9

— Приведите-ка мне в кабинет бабенку эту, — сказал поутру следователь Анипко дежурному.

— Что ночью взяли?

Анипко зыркнул на него желтыми змеями в глазах и без слова пошел к себе.

Шленда не вошла в его кабинет. Она вкатилась подобно ансамблю «Березка», она явилась следователю с неким сценическим эффектом, от которого у нормальных следователей взыгрывает простата, но Анипко только пуще озверел.

— Сядьте!

— Милый, ты безжалостен, как капитализм.

— Я с вами не спал, — суконно сострил Анипко. — Прошу говорить мне «вы».

— Да что ты, милый! Я вот разденусь, и только вы меня и видели, — весело засмеялась Шленда.

Она была неудержима, свежа и неким странным образом вездесуща в пределах небольшого следовательского кабинета. Вмиг она все тронула, во все заглянула — в грязное окно, в пепельницу, в папку, в пустую корзинку.

Анипко всмотрелся в нее и вдруг с ужасом осознал, что зверство его, как столбик термометра, добежало до некой предельной точки и проворно начало сокращаться до противоположного предела. Желтый блеск в глазах переменился на дружелюбный зеленый. Вечно твердые руки дрогнули и вспотели. Сжатые, как анальная дырка, губы одрябли и их разнесло в улыбку. Он хотел спросить фамилию, имя и год рождения, но вместо этого произнес:

— Как звать тебя, пуся?

Она подбежала к нему, поднесла лицо свое, выражавшее преданность и восхищение, и он потянулся ей навстречу руками, чистой зеленью глаз, изуродованной измордованной сутью, которая гнила потихоньку в его нутре.

— Малиновая Шленда меня зовут.

— Ах, Шленда! — сладко пососал ее имя Анипко.

— А год, год... когда же ты родилась?

— Я недавно родилась. Можно сказать, только что... — не успела договорить Шленда, потому что Анипко завалил ее на пол с явным намерением сделать то, что делывал обычно с женой.

Шленда уступила, приняла его, но не позволила двигаться, нежно придержала обеими руками.

— Пусти! — взвыл Анипко.

— Не шевелись, милый! Давай чуток замрем!

Всей грудью Анипко ощущал ее грудь, губами — сладкие губы ее, всей мощью своей — неуступчиво-уступчивую бабью плоть. Он чувствовал, как сбегаются в нем страшные силы, как они, не находя выхода, распирают его, причиняя дикую боль, и вдруг... Анипко осознал, что его разрывает.

Дежурный услышал мокрый хлопок, но значения этому факту придавать не стал. Мало ли какие хлопки доносятся порой из следовательских кабинетов! Потом дежурный увидел дамочку, которая отдала пропуск и удалилась.

Под вечер пришел полковник и спросил где Анипко.

— У себя, — доложил дежурный.

Полковник заглянул в кабинет и вдруг заорал:

— Что делается! А? Подорваться на собственных яйцах!

10

Во всех телевизионных передачах обитатели сумасшедшего дома высматривали лишь одну интересную им передачу — передачу власти, а Ваня Слогов от телевизора отворачивался, ибо считал его невыносимейшей формой пустоты. Ваня радовался, когда приходил Возмордуйкис и выключал телевизор как раз в начале политических передач. Все обитатели осознавали себя жертвами злой системы, они выискивали трещины системы, ее непропорции, предвещали разруху, крах, конец безумия, которое загнало их в сумасшедший дом.

— Страна спятила, — говорил философ Мозгов.

— Среди певцов — безголосица, — отмечал певец Горлов.

— Экономика дошла до ручки, и страна пойдет с протянутой рукой, — твердил экономист Брюхов.

Простые люди Половов и Ногов возбужденно ходили из угла в угол и беспрестанно пили воду.

— Давайте играть в Панамский канал, — предлагал художник Глазов.

Тогда слесарь Руков ложился на пол, и Ваню Слогова заставляли пройти по нему в качестве корабля, причем Ваня должен был заплатить американскому народу пошлину в виде кусочка сахара и сигареты.

— Не корчите из себя сумасшедших, — сердился Мозгов и начинал говорить о привходящих и исходящих обстоятельствах, о добре и зле, о религии, о свободе человеческого духа и вообще о свободе. В комнату неожиданно врывался санитар Мордонос и уводил философа на укол.

Скоро в комнате появился девятый, десятый и одиннадцатый обитатель. По ночам нечем было дышать, но Мозгов радовался и всех заражал своей радостью.

— Растет понимание неразумности системы. Скоро все полетит к чертям, и я задушу Возмордуйкиса вот этими самыми руками.

Но не Мозгов задушил Возмордуйкиса. Возмордуйкиса задушил санитар Мордонос, который и в самом деле сошел с ума. Он надел на Возмордуйкиса смирительную рубашку и бил его, душил и подбрасывал, терзал, как котенок терзает мышь, и при этом кричал: «Саксонцы!»

Обитатели сумасшедшего дома замерли в ужасе. Ваня упрашивал себя не радоваться и ощущал в душе пустоту и скорбь.

11

Театр «Сев» был пуст. Актеры ушли с репетиции и еще не пришли на спектакль. Режиссер Сева Шпрот сидел в своем кабинете и обдумывал сценическое действо спектакля «Составы у заставы». Пьесу он изучил, но она лежала в голове мертвым грузом — никак не оживала, даже не трепыхалась. Сюда бы монолог паровоза и звучный хор черных шпал, но вместо этого начальник станции излагает теорию автосцепки. К тому же, пьеса была очень старая, требовался исторический реквизит, и Сева отвлекался на нетворческие мысли о реквизите.

Малиновая Шленда вошла в кабинет нагло и весело, как в жизнь входят большие деньги.

— А не поработать ли мне, уважаемый, в твоем театришке, — полуспросила-полувоскликнула Шленда.

— Экая ты того! — полувозмутился-полуобрадовался Сева.

— Приюти меня, дружок, не пожалеешь! — попросила Малиновая Шленда и заметила, что Сева зацепился глазом за ее ноги.

— Женатый я со всеми вытекающими последствиями, — посетовал Сева.

— А я и не претендую, — засмеялась Малиновая Шленда и взяла со стола папку. — Спектаклик маракуешь?

— Воистину маракую, — вздохнул Сева.

Шленда полистала в папке и спросила:

— Не знаешь, куда девать автосцепку?

Сева наблюдал за ней с интересом.

— Ага. Торчит, как шиш. Вот вызвали. Дали. Включай, мол, в репертуар! А это — гроб для театра, не пьеса. Распятие искусства.

— К сожалению, это не так, — медленно, почти по слогам, проговорила Малиновая Шленда

— Да что вы говорите?

— Знаю, что говорю, — уверенно взмахнула рукой Шленда и села, поджав под себя свои дивные ноги, так что Сева ощутил духоту жизненного пространства. — Попытайтесь, Сева, увидеть в понятии «автосцепка», скажем, национальный вопрос, наше федеративное устройство! Пусть начальник излагает, а за его спиной проступает карта страны, на которой автоматически сцепляются республики во имя движения к светлому и недостижимому?! А?!

«Прекрасно!» — подумал Сева.

Но вслух сказал:

— Вот еще, будешь еще учить! Я все и сам знаю. Я про другое думаю: куда мне тебя приткнуть?

— Никуда, — обрадовалась Шленда. — Я только пройдусь пару раз по сцене, и зритель ахнет. Вот увидишь!

— А где ты живешь?

— Везде.

12

Новый доктор был толстый усатый барин по фамилии Баринов. Он вызвал Ваню и, не глядя в его дело, сказал:

— Производительность труда и всенародное горе — какая связь?

— Чем выше производительность, тем меньше оснований народу горевать, — быстро сообразил Ваня Слогов.

Баринов почмокал губами и произнес:

— С умным человеком приятно поговорить. Но, к сожалению, держать вас тут нет возможности, ибо решено считать вас здоровым. Вы кем тут были?

— Велосипедом.

— Забудьте, пожалуйста! Я вас выпускаю, и вы сами подберете себе специальность. Да, кстати. Тут про оружие пишут. Мол, навязчивая идея.

— Нет, нет, относительно оружия нет проблем. Это — от лукавого.

— Вы в Бога верите?

— Ни в Бога, ни в черта. Я верю в Советскую власть, — радостно воскликнул Ваня Слогов.

Баринов ручками пухленькими всплеснул.

— Может, и чайку на прощанье? Так сказать, как в старые времена старые друзья — до прихода к власти пролетариата. — У Баринова глазки сделались острыми, как рыболовные крючки, но Ваня губы не развесил, ушами не хлопнул.

— Как хотите. Я с вами полностью согласен. И более того: согласен со всем наперед. Мне вас даже слушать не обязательно.

Ваня проговорил свои слова медленно, стараясь показать Баринову сломленность свою и небоевитость.

— Так какое же ваше мнение насчет чайку?

— По этому вопросу у меня нет своего мнения. И по другим тоже. Позвольте мне вашего мнения придерживаться. Хорошо? — попросил Ваня Баринова.

И Баринов откинулся в кресле — руки за голову.

— Нет. Рано еще чаек. Еще ты умноват. Даже, по-моему, ты с двойным дном стал. А надо бы осознать тебе, что ты — дурак, глупее прочих. Ты что придумал? Разничтогу? А мы вас тут социально лечим, к обществу приспосабливаем, чтоб вы не залупались, а нормально жили, как все. Чтоб на захват власти не нацеливались, а также на уничтожение человечества.

Баринову было скучно говорить. Ему эти мысли давно надоели: «Как детей их учишь, учишь, а они все глупые, глупые!»

— Что ж, я рад, что дело подвигается, — сказал Баринов. — Но второе дно надо вышибать, и ничего тут не поделаешь, потому что все ваши хитрости, господа хорошие, они — на ладони.

Вернули Ваню в палату, а Баринов бормотал, бормотал...

«Мания величия в стране, а они пишут: здоровых калечим. Все прогресса захотели, дураки! Зажрались, в рот их и в запор! Под запор! На уколы их всех посадить многоразовыми шрицами!»

От Баринова ушла жена, и он считал, что страна тоже подалась в другие просторы.

«О Русская земля, ты уже за холмом!»

13

Куланову надоело сидеть в тюрьме. Он разделся и выскользнул в щель. Вертухай хотел схватить Куланова, но призрак прошел сквозь пальцы и давай просачиваться сквозь решетки и щели, оставляя свистящее в сердце ощущение пустоты.

Вертухай доложил вышестоящим, чем очень их огорчил, потому что на их работе легко стать нижестоящими. Попробовали все свалить на вертухая, мол, он куда-то дел тело, а одежду не успел спрятать. Но дело разрасталось до размеров невероятных, и тогда решили повернуть так, что никакого Куланова никогда не было. Мол, случилась какая-то глупость: канцелярия подвела, милиционеры спросонок... А погибший Анипко — самоубийца.

Но против этого выступила жена Анипко, потому что при получении пенсии это большая разница — самоубиться или погибнуть при исполнении. Поэтому написали «самоубийство», но платили как «при исполнении».

Куланов же, выйдя на свободу, обнаружил, что на улице всюду грязь, а под заборами — нечистоты. Люди плюют себе под ноги, а также плюют на правительство и на правящую бал партию.

14

Театр «Сев» полюбил Малиновую Шленду сразу и навсегда, ибо Малиновая Шленда сумела о себе заявить. В первый же вечер во время спектакля «Солевары», когда старый солевар поучает молодого, но ершисто-талантливого мастера цеха солеварения, открывшего закон падения подъема трудовых и материальных ресурсов в условиях жесткой централизации экономики, когда молодой звонко парирует прелую пролетарскую мудрость, вдруг на словах: «Вот соль земли, без которой земля не станет соленая,» — на сцену полезла Малиновая Шленда.

Сева Шпрот зашамкал на нее и зашикал, актеры издали плоские шлепковатые звуки, осветитель метнул желтым лучом в оркестр, но Малиновая Шленда обворожительно проплыла по сцене, и диалог исполнился третьего смысла, отвлеченной силы, настолько властной и напряженной, что зал дрогнул и грохнул аплодисментами, которые не смолкали потом до конца спектакля.

На другой день по городу прошел слух, на третий вокруг театра стояла толпа, цены на билеты подскочили так высоко, что среагировала чуткая токийская биржа и сыграла на понижение курса акций плантаций латука, что отрицательно сказалось на положении одной давно уже развивающейся страны, и эта страна запросила у дружественной державы помощь, на что соседняя, но противоположно ориентированная развивающаяся страна обратилась в Совет Безопасности, и Совет Безопасности вынужден был собираться ночью, что разозлило американского представителя и он, говорят, без согласия своего президента, рявкнул по телефону вето еще до формулировки возможного решения. В результате вето латук пошел на снижение, но прыгнули некоторые марки зубной пасты, а соответственно — мел, которого в нашей стране — завались.

В общем, произошла экономическо-политическая возня — не слишком заметная, но не избежавшая газетных страниц.

Актеры стали носить Малиновую Шленду на руках, великие режиссеры современности стали звать ее в кино, но Шленда верна была Севе Шпроту, имя которого начало восходить и звучать.

Не долго думая, Сева отважился на отчаянную инсценировку, можно сказать, сокровенную мечту своей жизни: в одном спектакле противопоставить Анну Каренину и Катюшу Маслову. Бедный Лев Толстой содрогался в духовной благости своего мирового величия, а в театре «Сев» вовсю шли репетиции. Обе главные роли играла Малиновая Шленда. Сева в этом спектакле персонифицировал паровоз, который давит колесами угнетающий, но достойный сожаления класс, а проститутки типа Катюши Масловой превращались в кухарок, которые натворили в нашей истории дел.

Зал дрожал от исторического напряжения: задним фоном проходил Маркс — как Бог-отец, Ленин — как Бог-сын и Сталин — как Дух Святой. И вот после исторического отточия являлся некто без лица, но секретарь обкома, и говорил: «Давайте обменяемся!» Фоновые красные наваждения исчезали, и зритель с отвращением созерцал изгаженное лицо страны.

Лицо страны тоже исполняла Малиновая Шленда.

Успех был. Успех жуткий.

15

Сумасшедших прибывало, а обслуживающие штаты не увеличивали, поэтому все были злые. Философ Мозгов с утра до вечера говорил о том, что в брежневские застойные времена в стране произошло слияние мафиозных и партийно-бюрократических групп. Мозгов трактовал перестройку как приспосабливание страны к наилучшему существованию этих групп.

— Им тесно в прошлом социализме, — твердил Мозгов. — Им нужна легализация. У них уже такой капитал, которому нужен рынок.

— Послушайте, Мозгов! — взывал Баринов. — Если вы не перестанете вещать, я вам введу успокоительное прямо в мозг.

Но Мозгов не успокаивался. Всю историю России последних двух веков он трактовал как историю создания партийно-мафиозного аппарата.

Ваня прислушивался к речам философа и ужасался: в чьи руки хотел он отдать разничтогу! В руки мафии! Ах!

— Они вас не поняли, как Гитлер не понял атомную бомбу, — кричал Ване Мозгов. — Представьте себе это грандиозное образование: самая мерзкая азиатчина с ее подкупами, неискренностью, дикостью, бескультурьем, и русский чиновник, любопытствующий насчет продаться. Приращивая территорию, Россия восприняла и чуждый тип отношений. В точности как Византия, мы стали чем-то средним между восточной деспотией и западным государством, мы стали болотом, в котором увязают народы и времена. И в этих условиях главнейшую роль играет интеллигенция. Она должна понять, воспитать и вытащить на себе страну. Но «страшно тяжело быть тягловым конем родной страны. Не погоняя, бьют его кнутом, и не подбадривают, если закричат, и могут даже в сумасшедший дом упрятать!» — переходил Мозгов на стихи, и являлись санитары со смирительной рубашкой и шприцем.

Пока Мозгов спал, остальные играли в Панамский канал. Из корабля и канала Ваня постепенно перешел в категорию американского народа, принимающего пошлину от вновь прибывающих в палату кораблей. Ване стали перепадать конфетки и сигаретки, и жизнь делалась более сносной.

Однажды ему перепала бумага и карандаш, потом удалось достать конверт с маркой. Ваня умудрился даже написать письмо профессору, а Мозгов через своего родственника переправил письмо на волю.

16

Куланов ходил по улицам голый, чем стяжал всеобщую неприязнь. Лучше всех ее выразила тетка-пьяница с опухшими подглазьями.

— Пустому месту — там место, — и махнула в сторону кремлевской звезды, на которую в тот миг безуспешно пыталась присесть ворона.

Куланов долго присматривался к звезде и вороне, и ничего не мог понять.

— Вот место ты пустое, а занять твое пространство нельзя, — объяснилась тетка. — Чем не начальник! Только голым зря шастаешь. Хуже нищего — нищий. Но опять же в щели можешь пролезать, как большой человек. Хочешь, ко мне пойдем. У меня поживешь.

Куланов пошел к ней, в ее смрадной быт.

— Грязно у тебя, — сказал Куланов.

— Зато с телефонцем, — сказала тетка.

— Кто ты такая?

— Я — бывшая судья Повинуева. Всю жизнь врагов народа судила.

Куланов от неожиданности икнул.

— И вот сама теперь — деклассированный элемент. Пью, понимаешь. Сразу после двадцатого съезда партии как начала, так и пью уже восемь съездов.

— Нехорошо, — осудил Куланов.

— Это лампадное масло пить нехорошо, а вино — хорошо. Я мужа засадила, а дети подросли и к нему уехали. Знать меня не хотят. Сибирь лучше мамки.

— Зверствовала, небось?

— Когда совесть — партия, честь — партия, ум — партия, тогда суд — топор. Просеки делать в народе, чтобы партии вольготно было ходить.

— А ты хорошо сохранилась, — сказал Куланов, оглядывая опухшее, но не старческое лицо и крепкую жилистую стать бывшей судьи Повинуевой.

— Сама дивлюсь, — сказала судья. — То стареть начну — загибаюсь, а то цвету — щеки рдеют. При Андропове шибко лихо было. Чуть замуж не вышла. Общественно-политическая ситуация, е-мое!

Оказалось, что опыта пьяницы в Повинуевой значительно больше судейского опыта. Она уже мало что помнила о судах, только и говорила, что лесорубы лес для промышленности давали, а судьи — людей. Заготовка народа для планов пятилетки. Это, мол, теперь неугодных сажают да в загранку гонят, а тогда сажали для дела, для повышения благосостояния.

Куланов расположился на ее грязной кровати без простыни и пододеяльника и отдыхал. Повинуева долго чем-то грохала в ванной, а потом вышла красно-мытая и в халате.

— Привела мужика — надо пользоваться, — торопливо говорила судья, стаскивая одеяло с Куланова.

Тот хотел попридержать одеяло, но решил уступить даме, ее напору.

Повинуева попользовалась Кулановым, а потом взъерошила его волосы.

— Ведь и тела в тебе — шиш, и не звероват.

— Ну и что? — полюбопытствовал Куланов.

— Дух один, а сумел... — снова не договорила Повинуева и засмеялась.

Некое озорство сверкнуло в ее глазах, некая удаль, и отдаленная тень былой красоты явлена была на лице.

— Ведь я чего говорю? — шептала судья как бы самой себе. — Ведь я чего придумала? Ы?

— Ну чего, чего, говори! — требовал Куланов и тянул ее руку к себе.

— В тебе ж тела нет почти, один вид. А если тело какое умрет, испустит дух, ты же можешь чужое тело взять, и это тело воскреснет. Ведь ты же в щель какую вберешься и освоишься, и снова — живой человек!

— Не хочу я чужого тела, — жестко сказал Куланов и громко повторил:

— Не хочу! Не хочу! Не хочу! Вонючего и чужого — нет!

17

— Сева, — сказала Малиновая Шленда. — Тебе не кажется, что социально-политический театр устарел?

— Разве? — испугался Сева. — Налицо наличие успеха.

— Не знаю, как насчет наличия налицо, — засмеялась Шленда, — но, по-моему, из успеха пора выходить. Устареваем.

Сева вытаращил глаза и замер.

— Тронуться можно! Народу — пушкой не прошибешь! На биржах отзвуки слышны.

— А я считаю, что нужен совсем новый театр — театр, работающий на одну-единственную железу в организме — на простату. Не на простоту, но на простату!

— Стриптиз, что ли? — вопрошал Сева.

— В некотором роде, может быть, и стриптиз, но не грубый, не прямолинейный стриптиз, а чтобы любой дед выскакивал с представления мальчиком.

— Зачем нам это? — с тоской спрашивал Сева.

— Политика скоро всем надоест, — уверенно произнесла Шленда. — Скоро люди начнут детородными органами самоутверждаться.

Сева внимал вяло. Подчиняться ей было нельзя, но надо. Как партии.

— Народ воскресать начнет, — пророчествовала Шленда. — Народ радоваться жизни будет. Великий народ, Сева, это прежде всего великая сперма, ведь так?

Она смотрела бодро, вровень в дали возникающему грядущему, не видному другим с этого места, и Севе становилось хорошо и тревожно. Ясно вдруг стало Севе, что Малиновая Шленда права и что первый спектакль будет называться как-нибудь необычно и страшно, и некое пророческое слово перепрыгнет с афиш в народ. А еще смуту театральную предощутил Сева Шпрот. Театрально-государственный взрыв.

— За что ты мне только послана, Шленда? За какие заслуги? Ведь наша слава былые славы затмит.

18

Получив письмо от Вани Слогова, профессор Еминаров позвонил по «вертушке» члену Бюро.

— Я же не сумасшедшим домом заведую, — возразил член Бюро.

«Оставил бы ты свои остроты для передового крестьянства!» — подумал Еминаров, а вслух сказал:

— Я ведь и не звоню в сумасшедший дом. Есть, впрочем, много иных телефонов, и трезвон может подняться значительный.

Член Бюро ничего не ответил и перестал разговаривать.

Через час Ваня Слогов был изъят из сумасшедшего дома с наказом немедленно позвонить профессору Еминарову, что Ваня и сделал из первой же будки.

— Спасибо вам, профессор, не забыли, отозвались, — крикнул Ваня в трубку.

— Немедленно ко мне! — твердо промычал профессор, губы которого еще не разжались после разговора с членом Бюро.

Пока Ваня на метро и трамвайчике добирался до профессора, тот успел успокоиться и придти в себя.

— Я тоже страдал, — гудел Еминаров, выслушав Ваню. — Насос мне, правда, в задницу (черт побери, смешно!) не вставляли. Вот, дьявол, нарочно делают, гады, чтоб стыдно было рассказать! Ты уж никому не говори! Люди — сволочи. Вроде и виду не подадут, а разозлишь кого, тут про тебя и скажут: а-а! Это тот, которому... Лучше помалкивай. Да и все русское ученство страдало. Рихмана молния шарахнула. Ломоносов всю жизнь склоками занимался, доносы строчил. Первая русская проза — донос. О себе и не говорю. Так что смирись и действуй!

— У меня там друзья остались. Их нужно выпустить, — твердо произнес Ваня.

— Вот действуй, набирай авторитета, а там увидится. Сам потом будешь звонить и освобождать людей.

Профессор помолчал, потом добавил:

— В России, однако, брат, сначала сажать надо научиться, а потом уже... этого... ну да пес с ним!

Принесли чаю, бублики, сухари. Профессор сигареты вывалил перед Ваней.

— Теперь о деле нам надо, Ваня, поговорить. С твоим учением о разничтоге (слово смешное, но Бог с ним, все равно не понадобится!), так я с этим учением подробно ознакомился и кое-кого ознакомил. Не пойдет все это, Ванечка, не пойдет. Страна разоружается, черт побери, а ты тут некстати с новым оружием подоспел. Но изобретение твое все же стране помогло, честное слово. Я скажу тебе, хоть и нельзя, клянусь. Мы американцам намекнули, что, если они не пойдут на разоружение, то у нас есть новейшее и не лазерное средство. Да. Так что они там, в Белом доме, почесались.

— А я думал, это шантаж был, — наивно произнес Ваня.

— С американцами, дружок, шантажа не бывает. С ними игра идет честная, а иначе никак. Вот. Мне за разничтогу орденок бросили, чтоб ты знал. А тебе... — профессор покрутил головой и заорал: — А я тебе блага добьюсь! Ты меня держись! Держись меня, и мы им... Мы им дадим! Квартира со шпиком под окном, считай, тебе обеспечена. В ней в каждом углу по подслушивающему устройству. А так... тепло, не дует.

Профессор нервничал, вертел головой, взрывался, но Ваня ничего этого как бы не замечал. Ване было хорошо, ему казалось, что вся страна в лице профессора Еминарова оправдывается сейчас, прощения просит у Вани Слогова, который вчера еще и думать не смел, что он не велосипед.

Вдруг, словно крадучись, прозвучал звонок гербового телефона. Профессор Еминаров замер, дождался повторного звонка, высоким замахом опустил руку на трубку, снял трубку, заглянул в наушник и всосался ухом в его звучащее мясо.

— Профессор Еминаров. Слушаюсь. Это возможно. Но только при содействии доктора Слогова.

Профессор положил трубку на место и на некоторое время сделался похож на статую. Потом он порывисто вскочил, побежал к шкафу, достал из-за книг бутылку коньяку, хлебнул из горла и Ване дал.

— Ты понял, что ты уже доктор наук?

— Как? — едва не подпрыгнул Ваня.

— Я доктором тебя назвал, а там учлось. В документах записалось. Значит, доктор. Хотел сказать — кандидат, а сказалось — доктор. Ну да ты и так больше, чем доктор. Тут, брат, сумасшествие. Ты ведь, если можешь туда, можешь, видать, и обратно?! А?

— Что — обратно? — не понял Ваня.

Он хмелел от коньяка и от разговора.

— Ну если можешь в пустое место по формуле превратить, то и восстановить — по формуле. А?

Ваня откинулся в кресле и отрицательно ухмыльнулся.

— Этого я, к сожалению, пока не умею.

— Человека, понимаешь, воскресить надо.

— Кого?

— Не имеет значения, — начал было Еминаров, но тут же и спохватился.

— Да хоть бы и изделие номер один. Ленина.

19

Чтобы уяснить смысл и принять решение, в театре собрали собрание. Пришли все актеры, рабочие, помощники и друзья театра. Явился даже старейший актер Кисов, игравший в свое время царя Николашку, Ленина, Сталина, Хрущева и Брежнева, а также репетировавший не дошедшие до большой сцены роли Булганина, Маленкова, Андропова и Черненко. Кисов давно нигде не появлялся, а тут вышел на сцену и стал говорить.

— Ленинец бывает верный и неверный, а в партии — самый сильный, он же и самый верный. Не стало в партии сильных. Туго стало ленинцу в нашей стране. Вместо ленинца бабенка гуляет. Не знаешь, куда дело идет и куда воду лить, чтоб попасть в струю.

Актер Кисов хотел сделать из этого обстоятельства хотя бы робкие выводы, но не дали ему. Подняли крик. Так и сошел со сцены под общий свист.

На защиту Кисова бросился актер Восик, вечно игравший врагов советской власти.

— Одумайтесь, братья лицедеи! Опростать вас хотят! За фаллосы вас хотят до искусства дотянуть!

Но и Восика шуганули, словно никогда не носил он на своих плечах сталинскую премиальность и республиканскую заслуженность. Зал раскололся на правых и левых, на демократов и консерваторов, на монтекки и капулетти, на северных и южных. Сева топал ногами и вздымал руки, а Шленда выражала очаровательное презрение.

На сцене объявился самый слабый актер, нечто среднее между актером и рабочим сцены, этакое «подать-убрать» по фамилии Троп-топоров.

— А известно ли вам, уважаемые, что Кисов — взяточник?

Троп-топоров замер на миг, как бы позволяя ощупать свое заявление и обтрогать.

— Деньги от руководства страны брал, награды брал, путевочками пользовался, а за это изображал каждый вечер вышеозначенное руководство более умным и значительным, чем оно было на самом деле. Вся трудовая деятельность Кисова есть обман трудового народа. Именно взяточник Кисов заводил нас в тупики социализма. Подкупленный Кисов ослиные уши выдавал за высокий разум. А Восик ему подыгрывал, подпевал.

Зал замер, чтобы потом ахнуть. И ахнул зал, и радостно осознал, что нет главнее врага, чем Кисов, и нет главнее друга, чем Троп-топоров.

Новый спектакль был назван «Возрождение душить», а Троп-топоров был избран в партнеры Малиновой Шленды. Он стал смотреть на всех свысока, а на Малиновую Шленду — вверх.

В новом спектакле Троп-топоров неожиданно оказался хорош. Зал замирал от ужаса, когда Троп-топоров лез черными руками к Малиновой Шленде и орал, сотрясая народ до третьего поколения вспять:

— Ты перед сном молилась, перестройка?

20

Служба-капитан Замрак вернулся с Отечественной с таким ранением, что о семье и детях не могло быть и речи. Вернулся он, постоял перед родным домом, повернулся к нему спиной и пошел бродить. В заводском районе, для шпионов весьма интересном, потому что там данных много валяется, видит служба-капитан — мужик идет, собирает данные, и много, видать, этих данных насобирал.

— А ить шпион! — подумал Замрак и задержал мужика.

Примерно сутки с того мужика снимали допрос, но впустую: шел к бабе, спотыкался — вот и все данные. Собирателя данных отпустили, а Замрака взяли: зачем оболгал безвинного человека?

— А ить шпион! — твердил служба-капитан. — Я вам их много поймаю.

Майор, который допрашивал службу-капитана, сам, между прочим, воевавший, поглядел в капитанскую анкету, видит — человек очумел от преданности советской власти, и говорит:

— Ты, безмудый, иди работать на завод, не шляйся по улицам!

— А зачем мне работать? Для кого? — возразил служба-капитан. — Сам-то я и на улице прокормлюсь.

Смотрит на него майор и думает: «В органы б его взять, да к строю не годен,» — и говорит:

— Если ты всерьез взялся шляться, то заходи ненароком. Весть какую принесешь, задание какое получишь. А мы, глядишь, тебе рублик бросим, авось карман не протрет.

Жалко стало майору брата-фронтовика.

— Только шпионов не лови. Тут дело тонкое, образованное. Ведь шпион, пока до Москвы добежит, сто раз засветится. И если его не берем, знаем, почему не берем.

Подумал служба-капитан и согласился.

Стал Замрак улицы осваивать, среди народа толкаться, народные университеты проходить. Не с первого года пошла от него органам польза и не с второго. Майор стал полковником, пока служба-капитан научился, что с этих улиц брать и в каком виде нести.

Кругом был деклассированный элемент. Объедки с большого стола общественной жизни, но не отбросы, потому что отбросам тюрьма — помойка. Долго служба-капитан знакомился, проходил курс: бутылки пустые собирал, в мусоре рылся, белье воровал с веревок и продавал, велосипеды угонял, ночевал черт-те где — в подъездах и на лавках, на вокзалах пресмыкался и в ночных пригородных поездах. И сбирал, и попрошайничал, пивные опивки употреблял, а курил чинарики. В сильные морозы в отделения милиции просился, и его принимали. Дежурный, бывало, и кусок колбасы отломит, бросит, как псу: пожри, мол, а то загнешься. Живот так подводило, что в пузную ямину ему по тазу воды набиралось, спавшему под дождиком на спине. Но в общественном питании не давали подохнуть. Нет-нет, а щец, а то и каши пустой перепадет. Да и гуляш-собаки выручали, особенно из хороших квартир сбежавшие — жирные, полезные, чистые — и по две собаки в неделю сжирал — отъедался. Это потом стали собак воровать на продажу хозяевам, а раньше за милую душу ели.

Служба-капитан вышел фертом там, где другие бесследно пропали. Капитан Замрак только сох от жизни такой и дубел. Бесчувственный становился к холоду и теплу, к голоду и еде. Сколько раз — выхватит мороженое у мальца, и, если пломбир, то вот тебе калория на весь день — сладко и без забот. А уж если курицу где на окраине удавалось пиджаком накрыть, то и вообще — праздник. А то ночью пьяного где обчистить — счастливое удовольствие. Или девку одинокую облапать, мол, визжи, сколько хошь, отбивайся, а я рукой своей грязной по святым местам погуляю. Тут такое удовольствие — прямо радость!

Поначалу Замрак служил, если кого сыскать. Он тут мигом наводку давал. В Москве от него скрыться было нельзя, особенно если кто из низших слоев — убийца какой, ворюга ли. Таких Замрак брал раз-два.

Иной человека кокнет и думает, что среди пьяниц он незаметнее. А они все на учете! Новый человек в любой пивной шайбе — видный. Да еще выхваляется перед отребьем: у меня кровь чужая под ногтем, а я тут пивком балуюсь, и ты меня за мое пиво слушаешь. Таких Замрак мигом сдавал, только до первого телефона добежать.

Трудней было с расстрельщиками, с теми, которые по лагерям работали. Те здорово мучались по пивнушкам. Стоит какой-нибудь в чине лейтенанта или капитана, денег от государства дадено много, пьет в усмерть, слова точит.

— Я ведь сколько людей порешил! Жуть! Баб, мужиков, детей! Говорят, Сталин! Сталин только усы крутил, а убивал — я! Они враги народа. А я пью-спиваюсь.

«Вином кровь не смоешь», — думал Замрак и в органах просил: накажите вы их, им же легче. Такой человек должен на себе насилие ощутить, чтобы уцелеть.

Но не наказывали таких. Не положено.

— Ты — мученик Божий, — говорил такому капитан Замрак.

Ему в ответ — мат.

Капитан Замрак вышел с предложением об организации сети нищего воинства, чтобы не стихийно оно сбивалось в коллективы, а под доглядом осведомленных людей. «Если слой существует, надо им руководить», — настаивал капитан, и его поняли в соответствующих кругах и пошли навстречу. Служба-капитан предложил даже сделать социальный лифт для спускания некоторых ненужных экземпляров сквозь все слои в самый нищий, чтобы потом убирать беспрепятственно, а то и так оставлять по безвредности. С лифтом, правда, не совсем получилось из-за проклятой нашей российской отсталости, из-за неорганизованности нашей, но в некоторых соцстранах эта идея успешно воплотилась и приносила политические дивиденды.

Службу-капитана повысили в звании, но он не обрадовался и не стал бахвалиться. Он особой философией проникся, мол Замрак — и так имя, и ему не нужно ничье признание, и никакая слава не добавит ему ничего. Деньги он на книжке держал, чтобы не допустить «разжижения тела от сытной пищи». Капитан даже жениться вздумал, но вовремя одумался, потому что утраченное на войне никакой наградой и особой философией не заменить.

А бабенка хорошая попалась: бывшая судья Повинуева. Хоть и отрекся от нее капитан, но изредка навещал. А если и не навещал, то держал в поле зрения.

Раз у винного ларька свиделись.

— Чо шляесси? — спросила судья, давая сквозь груботу проступить ласковому завлечению.

— Ты ж моя понрава! — гоготнул Замрак.

— Иди к ляду! У меня душа завелась!

— У всех завелась, — поддразнил Замрак и насторожился. Почуял наживу.

— Так у всех — своя, а у меня — личная.

— Зазнобу, что ль, завела?

Судья Повинуева засмеялась и ласково толканула службу-капитана в бок.

— Душа. Пустое место. А говорит и дышит. Лицо имеет. Любить умеет.

— Ах этот! — протянул Замрак, как бы разочарованно. — Этого знаю. Он из тюрьмы убежал. Голого-то его не взять. Его только за одежку и цапать.

— Ты чего когти-то распустил?

— Замолчь, Повинуева! — велел служба-капитан. — Я, ить, его давно отслеживаю.

— Ду-у-урак ты, цапало, — махнула рукой судья Повинуева. — Тут душа, говорю. Он же, кого хошь, может оживить. К примеру, кто кого прибьет, а он в труп влезет и оживит.

— Зачем? — удивился служба-капитан.

— А чтоб показания дать, — генеральским капризным голосом сказала судья Повинуева.

— Масштаб ума! — выразил признательность капитан Замрак.

21

На улице Шестидесятишестилетия в одном из домов на девятом этаже собирались депутаты. Им предстояло решить вопрос о необходимости и о выделении средств, а также определить исполнителей. Главных депутатов, которые на виду и на слуху, не было. Были второстепенные, но зато горластые, способные яро отстаивать. Было выдвинуто несколько повесток дня: 1. Прямая. 2. Альтернативная. 3. Прямо-альтернативная. 4. Альтернативно-прямолинейная. 5. Параллельная. А также одна, не относящаяся к делу.

Председательствующий сразу сделал усталые глаза и приказал начать продажу апельсинов в буфете первого этажа. С появлением апельсинов альтернативно-прямолинейная повестка исчезла. Тогда на втором этаже стали продавать сосиски в упаковке. Эффект был несколько неожиданным: исчезла прямая повестка дня, разработанная и одобренная комитетом.

— Убрать сосиски в упаковке! — приказал председатель.

У него были все основания злиться: самые сытые, на вид — самые голодные. Вчера им продали западногерманскую колбасу и конфеты «Падение стены».

— Открыть продажу духов, губной помады и презервативов! — выдохнул председатель.

После этого приказа всех альтернативщиков и параллельщиков вымело из зала, потому что альтернативной и параллельной депутатской мысли сопутствует семейное неблагополучие и постельная неустроенность. Это председатель знал твердо. «А шлюхам подарки нужны!» — хмуро подумал председатель и посмотрел над очками в полупустой зал.

— Приступим к голосованию.

Сторонники не относящейся к делу повестки дня оказались в безнадежном меньшинстве.

Потом стал выступать докладчик по основному вопросу. Он был специально научен говорить долго и нудно с перечислением необходимых затрат в рублях и копейках, а также в процентном соотношении. Кое-кто совсем ушел из зала, некоторые уснули, и тут председатель шепнул, чтобы открывали кабинет по экспресс-выявлению раковых опухолей. К концу доклада в зале не было кворума, но голосование провели.

— Кворума нет, — горестно сказал председатель. — Что делать будем?

— Надо в очереди послать, спросить, будут ли настаивать, — понеслось из зала.

— Хорошо, — сказал председатель и послал спросить в очереди.

Поскольку посланные не вернулись, а непосланные спешили к посланным, было принято решение считать решение принятым.

— Вот так-то! — назидательно сказал председатель, подписывая протокол, в котором стояло: «Поручить профессору Еминарову создание группы по изучению вопроса о возможности возвращения жизненных способностей изделию номер один. Приступить к работе немедленно, в виду затянувшейся сложной обстановки в стране. В средствах группу Еминарова не ограничивать. Средствам массовой информации начать работу по подготовке массового сознания».

22

Сладкое творческое напряжение испытывал Ваня Слогов на новой работе, потому что кругом был свой брат — физик. Говоришь с человеком, а он — физик-оптик, физик-ядерщик или еще какой физик-черт. Сядешь с человеком за обеденный стол, а он — физик-экспериментатор, глянешь в окно, а там тоже физик идет. Не чета санитару Мордоносу или прохиндею Ваське Везунку.

Ваню Слогова звали физиком задушевщиком, и Ваня смеялся, потому что слово — точное, почти научный термин, но в то же время теплое и человеческое, греет, как спирт.

Ваня исследовал физическую природу души. Теоретически Ваня этот вопрос решил. Душа, собственно, поле, предполагающее полюсность. Но полюсность эта душевнообразующа не во всех предметах, хоть и присутствует всюду. Тут все дело в уровне полюсности, в значении полюсов — моральных, физических.

«Где он — уровень человека? Прорва какая-то, а не уровень, — думал Ваня. — От Бога до дьявола, от бревна до гения — все человек».

Ваня занялся изучением коррелятивного ряда, лежащего в основе изделия номер один, чтобы определить размеры его индивидуальности и ее свойства, благо, книг было много. Чтобы ускорить работу, придали Ване отряд философов и историков, горы фотографий дали ему, старые кинопленки. И Ваня вникал, вылущивал главное противоречие, вокруг которого — личность, место противления, движущее в человеке сердце, руки и мозг.

Но тут Ваня сделал один маленький теоретический шажок, который мигом спутал все карты, и профессор Еминаров взрыдал, когда Ваня ему докладывал, что душа характеризуется не только противоречием ее основы, но и... иноизмеримостью.

— Душа человека может находиться в нескольких измерениях сразу, — твердил Ваня. — Поэтому она не поддается исследованию и кажется порой ничем.

— Ты с ума тронулся?

— Нет, представьте себе! — настаивал Ваня. — По нашим расчетам получалось, что между душой и гальванической батарейкой — никакой разницы, а душа — всемирна, можете мне поверить! — громко возглашал Ваня. — Душа — явление космическое. Фройд — жалок, и потуги наши с вами есть мерзость по сравнению с тем, что неожиданно мне открылось.

Лицо Вани было одухотворено и казалось прекрасно.

— Кто там тебя лечил? Баринов или Бояринов? — пугал Еминаров. — Ведь назад пойдешь! Не боишься? Ведь велосипедный насос!

Но Ваня не слушал.

— Может быть я и оживлю изделие номер один, — говорил он. — Но не раньше, чем пойму весь мир и его космос, порядок его и строение во всех измерениях, со всех сторон.

— Да кто же тебе даст? Кто тебе позволит? — махнул рукой Еминаров и ушел в коридоры власти объясняться.

«Найти пространство! — думал тем временем Ваня. — Найти пространство души значит найти все, значит научиться оживлять человека. Но ведь и управлять тогда душами можно! Ведь я вон какой инструмент даю в руки человеку! Воскрешать, управлять душевным состоянием не через газеты или художественные произведения, но непосредственно! Устроить, к примеру, ветер в пространстве душ, чтобы определенные души снесло куда-нибудь на свалку истории, к черту и... поутру в своих постелях перемрут ретрограды!

Ваня даже маленький душеприемничек изготовил, на биотоках работающий. Оказалось, что если в мире душ хочешь слышать, нужно свое сердце взять в качестве источника питания и в качестве антенны. И в качестве усилителя сигнала.

Правда, сигнал объективному анализу не подлежит, все только субъективному, все только субъективному. А по-субъективному получалось, что вчера в сумасшедшем доме скончался философ Мозгов, не придя в себя после укола сульфы. Душа философа Мозгова забила весь Ванин душеприемничек и вежливо плакала, а то и кричала:

— Да что ты, сука, придумываешь? Ты же кабалу придумываешь! Тебя же на том свете за это на сковородке будут жарить, шампур тебе в задний проход!

Ваня выключил душеприемничек и стал тупо смотреть в окно, на ясное небо, на чистое солнце. Ване захотелось послушать птиц.

23

— Вы сбрендили, — сказали Еминарову в коридорах власти. — Нам изделие номер один в живом виде позарез необходимо. Мы съезд без него собрать не можем. Вы не понимаете, какая в стране ситуация и куда нас завели судьбы социализма. У нас партия раскалывается на черепки. Демократы жмут, ретрограды жмут, все пришли в движение, и тут, представьте, входит Он — торжество человеческого разума и воплощение всех надежд! Так все ж замрут! Все ж на задницу упадут! Вы думаете, первый спутник — это железка с писком? Нет! Это — торжество партийных идей. И больше ничего. Дайте нам живого Ленина, мы вас просим! Или заставим! А то, в случае чего, и судить некого!

От таких речей Еминарову становилось стыдно, и он краснел. Ему казалось, что коридоры власти очень сильно искривились и запутались, но профессор уверен был, что это не его ума дело. Просто профессору Еминарову хотелось наподобие Христа подойти к мавзолею и сказать:

— Выйди вон, Ленин! Возьми одежду свою и ходи!

И вот между часовыми является Он и кланяется профессору Еминарову, мол, спасибо за победу и торжество советского человеческого разума! Спасибо Красину со Сталиным, что не закопали меня на съедение земчервям. Теперь мы возьмемся за окончательное освобождение и победу рабочего класса! И все это, профессор Еминаров, благодаря вам!

— Если ты мне Ленина не оживишь, не жить тебе на этом свете, — сказал профессор Еминаров Ваньке Слогову.

Ванька слушал и молчал, как и положено ваньке.

24

Троп-топоров рос и становился явлением. Он стал парторгом театра, а потом написал статью, чем выдвинулся в теоретики театрального искусства.

«Поскольку естественность, искренность, природная простота являются необходимыми условиями современного театрального действа, нужно перестать выпендриваться на сцене, нужно не играть, но быть самим собой, как Малиновая Шленда — сама красота. Что тебе вздумается в данный конкретно-исторический момент, то и говори!» — писал Троп-топоров.

Вокруг зашептали: «Конец станиславщине и немировичо-данщине! Да здравствует троп-топоровщина! Да здравствует малиново-шлендщина!»

За все это на ковер был вызван министр культуры, мол, чем вы там занимаетесь? Но министр культуры отмахнулся: я и сам этого театра побаиваюсь. Они, в общем, черт знает, что такое, и, если уж вам очень хочется, разбирайтесь с этим театром отдельно, потому что он — явление мировое и министерству культуры одной страны как бы и не принадлежит. От них латук на мировом рынке скачет, а мы с вами толком и не знаем, что такое латук. Не ели.

На ковре поняли, что с министром разбираться бесполезно, и вызвали Севу с Троп-топоровым. Троп-топоров встал на ковре к свету, а Сева — в троп-топоровскую тень.

— Ну и что? — спросили на ковре.

— Стараемся, — бодро ответил Троп-топоров, ведем народ к светлому будущему.

— И без вас найдутся водители, — скрипуче было сказано на ковре. — Чем вы там занимаетесь? Почему дискредитируете?

— Мы не дискредитируем, мы обновляем.

— А ты чего молчишь? — спросили Севу.

— Это не я. Это все он и Малиновая Шленда, — трясясь, как трус, проговорил Сева из троп-топоровской тени.

— Тут у нас, понимаете, сомнения, — было сказано на ковре. — Мы тут, товарищи, как-то растерялись. На всех у нас есть материал, а на эту Малиновую Шленду никакого материала не имеется. Как же так?

— Мы вам соберем, — пообещал Троп-топоров.

На ковре было посмотрено с сомнением.

— Вы нас, товарищи, не поняли. Дело в том, что ее нет просто, вашей Малиновой Шленды. Ведь нет материала, и человек — тю-тю!

— Это как же тю-тю? — вопросил Троп-топоров басом бывшего рабочего сцены. — Я еще сегодня утром вот этими самыми руками обнимал, можно сказать, ха-ха!

— Ты про эти свои интимные делишки за кружкой пива можешь делиться, — строго было замечено на ковре. — Тут, понимаете, идеологический индикатор материализма не реагирует на вашу Шленду, хоть ты лопни! Мы понимаем, конечно, искусство и так далее. Но вот закрадывается сомнение к товарищам, так что вы, пожалуйста, будьте повнимательнее, и Станиславского с Немировичем... в покое, пожалуйста! Уж мы просим! Да.

На ковре помолчали, а потом добавили.

— Готовьте народ к воскрешению изделия номер один. Наши ученые работают и обещают успех. А то вся страна летит к дьяволу. Нужно всех удивить и, удивленных, объединить. И вы поставьте что-нибудь такое. Даже на мотив Евангелия можно. Иисус-то после распятия сорок дней жил. Вот про эти дни и расскажите народу, чтоб народ подготовился. А мы и по телевизору вас покажем. Идет? А то вы слишком крепко загнули: «Ты перед сном молилась, перестройка?! — Так не надо. Это сомнения вызывает и рождает дурные слухи.

— Индикатор у них не работает, — ворчал Троп-топоров, сходя с ковра. — У меня прекрасно работает. Как гляну на нее, так и работает.

25

Капитан Замрак никогда не слушал радио и не читал газет. Обо всем он узнавал самым верным способом — от людей. Поутру затесывался служба-капитан в толпу, и толпа щедро рассказывала ему о главных делах страны, городов, улиц, домов и квартир. Служба-капитан так насобачился вынюхивать направление жизни, что уже и заданий не получал — сам определялся, как ему быть и куда бежать. Он и жизнь воспринимал, как течение некой массы, почлененной на людей и не всегда совпадающей с вычлененной особой. «Ить полчеловека, а — человек!» — думал капитан. Это обстоятельство позволило службе-капитану не особенно удивиться, когда толпа заговорила о предстоящем воскрешении изделия номер один, просто нужно переделить массу так, чтобы хватило еще на одного человека.

— Ить — как денег. Когда маловато, подпечатывают бумажки. У людей воруют, — объяснил себе капитан Замрак. — Но наше дело — государственное и надоть помочь. Перехожу, товарищи, на прием.

Капитан подключился к сети и вышел на связь с дежурным.

— У меня имеются по этому поводу соображения и дополнения.

— Говорите, — скучно сказал дежурный.

— Ты рот-то зевотой не рви! — рассердился служба-капитан. — Я ить знаю, что ученые не потянут такое дело. Такие дела всегда наш брат вытягивал. Лаврентий-то Палыча с дерьмом сровняли, а без него — ни бомбы, ни самолетов с ракетами не было б.

— Ближе к делу! — послышалось из воротника.

— Тут судья Повинуева пустое место увлекла. То самое, которое я тогда обнаружил.

— Ну?

— Ну так это — душа. Надо в изделие вогнать, и имеем вещь.

В воротнике придавилось зевание.

— Уразумел?

— Понял.

— Вот-вот. Тут нам с тобой орденком попахивает. А может чем и побольше.

— И что делать? — помолчав, проговорил дежурный.

— Надо приказать, чтобы меня с Повинуевой и Кулановым этим, Куланов его зовут, чтобы нас к изделию подпустили. В ближайшие чтобы часы. А?

— Это надо доложить.

— Ну и доложи!

Через пять минут разрешение было получено. Капитан Замрак был, видно, в большом доверии.

26

— Что я делаю? — мрачно думал Ваня Слогов. — Сделаю я это или не сделаю, разве в этом суть? Суть в том, чем именно я занимаюсь. Я делаю дело, обратное смерти. А начинал я в свое время разничтогу — прямое дело смерти.

Ваня ходил из угла в угол и думал тяжелые мысли, от которых во рту был вкус мыла, а в ушах — государственный звон.

— Вот убили моего папу, разничтожили папу. Мне бы папу воскресить, а я воскрешаю человека, из-за которого рос без отца. И не для того воскрешаю, чтобы судить. Мне бы папу воскресить, а я воскрешаю... Да никого я не воскрешаю. Ведь не под силу мне воскресить. И что такое воскресение? Пробудить это значит или заново родить? Может, через женщину провести? Ведь Бог провел Сына своего через женщину — Иисуса Христа.

Ваня мучился, отвлекался на другие дела, но мысли делали круг и садились на прежнее место, как воронье на дохлятину — бесплодный, тупой, никуда не ведущий путь.

— Но через женщину — история длинная. Да и кто поверит? Это и не воскресение совсем, а рождество. Воскресение — это когда ангел белый, камень отваленный, гроб пустой, убор погребальный валяется и удаляется человек — неузнаваемый, переживший все, ставший Богом. Могу ли я это? Свечечку поднести к человеку, и человек воспылал, и вежды его отверзлись, и возговорил чудным голосом!

Ваня представил себе это говорение-пение, хвалу Господу Богу нашему, иже на небеси. Ваня представил себе эту славу — расхожую, лубочную и прекрасную вместе с тем — легка потому что, проста и понятна всем, и сделалось Ване легко, и философ Мозгов склонился к нему откуда-то сверху.

— Спасайся, Иван! Вот тебе моя рука. Иди сюда, тут ангелов, как комаров, и рай, потому что страдальцы тут, воспевающие хворыми голосами: «Доколе, Господи!» И Господь вон там — светлым облаком ночью и белым — днем, ведет нас в лучшие времена. Но не все дойдут! Один, может быть, два или три человека. Представь себе, Ванечка, удивление тебя ждет. Тут среди нас и врач Возмордуйкис как невинно убиенный явлен. Людей мучил, а сам, поди ж ты, страдалец. Тут над этим подняться надо, Ванечка, встать высоко, дотянуться до понимания, что весь мир — страдалец, и надобно его пожалеть.

Сотрудники-физики нашли Ваню Слогова бездыханным и теплым. На столе на бумажке стояла формула приведения бытия к бытию, что должно было означать бесплодный круг Ванечкиных жизненных устремлений.

27

— А скажи-ка мне, дружок Куланов, какое твое самое слабое место? Как тебя, к примеру, взять? — выспрашивала судья Повинуева.

— А чего меня брать? — отвечал Куланов. — Тут он я, весь тута.

— Так это ты так тута, а если не так, то и не тута, — возражала судья Повинуева и ластилась к Куланову неестественной юридической лаской.

— Ну а если не так, то и чего?

Судья Повинуева смотрела веско и дорого, как черная икра с ложки.

— Чего, чего... Захочется тебя, к примеру, взять. Ночью хватану тебя, а ты — пусто-место. Во тьме лежу, как одна будто.

— А-а! — сказал Куланов. — Это для материалистов пусто-место, а для других — дух.

— Какой там дух?

— Русский, — пояснил Куланов. — А как берут русский дух, ты хорошо знаешь.

— Ну как? — допытывалась судья.

— Доверчив русский дух, энтузиазму податлив, всякому вождительству взятлив тоже.

— Ты не про русский дух, ты про себя скажи.

— Дак и я то же.

— Выходит, тебя уговорить можно?

— Убедить можно, — кивнул Куланов. — Только я уже ничему не верю: в тюрьме сидел ни за что, с дорогим человеком меня разлучили. Всякую грусть-тоску я закусил и пьянствую с тобой вместе, песни твои пою. Люди думают, небось, что я опустился, а это ты во мне гниешь, Повинуева! Ты и есть слабое место. Так и кажется, что, не будь тебя, и меня не станет.

— Выхода тебе нет, значит? — смотрела в упор Повинуева.

— Нет мне выхода, — согласился Куланов и не слукавил. Грустно ему было и пусто. Хотелось уйти куда-нибудь, а куда пойдешь? У первого же винного прилавка плечо вперед сделаешь — завернешь.

— Тело твое неполное, вот что, — твердо сказала Повинуева. — Есть тебе выход: тела тебе надо добрать. Как тела доберешь, так и полегчает.

— А как доберешь?

— А вот и можно. В Ленине твой выход, Куланов. Ленин — твой единственный путь.

Куланов сморщился. Хотел возразить. Но судья Повинуева не дала сказать.

— Ты, Куланов, не понимаешь, какого счастья лишаешь миллионы рабочего люда. Вот выйдет Он из мавзолея, с людьми потолкует, ходоков примет и скажет, как жить — прост, как газета «Правда». Ты его полюби, Куланов, ведь он — гений, а гений — он из другой природы. Уж за это одно ему поклоняешься.

Судья Повинуева излагала убедительно, и глаза ее были чисты и преданны. Ей даже страшновато было говорить такие слова, будто вверены ей великие судьбы, и от слов произносимых, казалось, эти судьбы очень зависели — судьбы народов и государств.

Переимчивый Куланов аж пошатнулся от тяжести этих слов, от их исторической бронзовой прочности. Ему хотелось улыбнуться и увильнуть, но не получалось никак, словно судья Повинуева цапнула его за некий внутренний шиворот или шкирку, или еще за какое незащищенное место.

— Может, не надо, а? — полусогласился Куланов.

— Если не хочешь, то и не надо, но ведь надо очень — народу, истории, — жарко говорила судья. — А необходимого как не хотеть, Куланов! Отдай себя ради общего дела! Да ты и не жертвуешь ничем. Сам собой останешься, только — в Нем. Сколько людей было на Руси, сколько еще народится, а такого человека земля наша не рождала и не родит. Когда помер он, был всемирный плач — кончилось все великое вместе с ним. Так дай же ему деньков, Куланов! Его ведь и не закопали для этого: чтобы первого оживить! Если ты не сделаешь этого, не достоин ты и права дышать! Да! — решительно рубанула рукой судья Повинуева.

— Веди меня! — вылупив глаза, произнес Куланов.

28

— Товарищ Еминаров, у вас, слышно, сотрудник умер? — голос, казалось, исходил не от человека, а от магнито-железа, из чего состоит телефонный наушник, без всякого участия человека.

— Да, умер ведущий специалист. Умер от вполне естественного для человека его биографии недостатка сил, — густо и правильно сказал профессор Еминаров, дерзко поднимая разговор на тот уровень грамматической сложности, который недоступен был простоватому, но весьма облеченному собеседнику.

— Так-так, — вяло и сожалеюще произнес облеченно-металлический голос. — Так-так, — этот голос словно почувствовал бунтарскую досаду товарища Еминарова и как бы топтался на месте перед прыжком в иную суть, давая понять, что он обойдется и без товарища Еминарова, дерзнувшего на грамматическую суету.

— Порученное дело получается под угрозой?

— Не только под угрозой, — ответствовал профессор Еминаров. — Но весь мой коллектив как перед стеной стоит перед невозможностью продолжать дальнейшие работы, ибо жизнь умершего сотрудника носила определяющий характер в виду сложности поднимаемых пробле...

Мелкие тявкающие гудки прервали и стали перечеркивать разговор. Облеченно-магнитное и железное исчезло из трубки, и профессору Еминарову стало страшно, словно озноб прохватил, а потом и весело стало — от отчаяния. Он достал бутылку из книжного шкафа, и вдруг бутылка сказала:

— Нет у тебя больше коллектива.

— Это как же так нет?

— А вот и нет. Твой коллектив распустили, а ты с завтрашнего дня — на пенсии.

— С чего это ты вдруг разговорилась? — спросил Еминаров бутылку.

— А звезды вот у меня, — многозначительно подмигнула бутылка и опустела.

Профессор открыл вторую бутылку, и та тоже стала выбулькивать всякие глупости, стала рассказывать, что органы вмешались не в свое дело, и что дело это у них возможно получится.

— Говорливые коньяки какие! — удивлялся профессор и чувствовал, что его куда-то везут и на что-то укладывают.

Профессор вдруг увидел себя на берегу моря. Оно плескалось, дотягивалось к ногам из огромной дали, соединяя сегодняшнего профессора и эту прекрасную, в прошлое выставленную, отдаленность.

— Никакое это не Черное и не Белое, и не Средиземное море, — устало и медленно думал профессор. — Это море времени, в котором хочется утонуть.

Капельки минут удало выпрыгивали из тяжелых волн вечности и снова скрывались в них, блеснув мелких радужным счастьем. А может быть не минуты то были, а целые человеческие жизни, образы неких гениальных существ.

Профессору хотелось подумать нечто величественное, нечто такое, что бросит его в минувшее, в ретроспективную благость, но вместо этого волны навалились и смяли, скрутили профессора, и в последний миг он успел подумать только о том, чем он думает: задом или головой? И где вообще голова и зад?

Все стало каплей — радужной мелкой, как и положено капле, а потом — плюх! — и вечность, вечность, море времени, все значение которого в его величине. А не будет величины, не будет и значения.

29

Мавзолей — учреждение ступенчатое. Ступеньками от земли к Богу, вроде египетских пирамид или гробницы Наполеона, устремился вершинкою к абсолюту. А так подумать — могильный холмик, подешевле, однакоже, египетских пирамид.

— А чего бы Тутанхамончика какого не воскресить? — слабо бормотал Куланов. — Воскресить Тутанхамончика дикого или еще какого фараончика. Тел-то много валяется по музеям. Ведь не обязательно этого воскрешать.

— Надежда общая — этот человек. Тутанхамон — кому он нужен, Тутанхамон? — в одно ухо твердила судья Повинуева, в другое наддавал приставший к ним служба-капитан Замрак.

— Тут Иосиф Сталин для себя о настоящей большой пирамиде мечтал. Смерти боялся очень.

— Ты про Сталина не отвлекай, — сердилась судья. — Ты про главное ему внушай, пока можно, а то в образ войдет, не подступишься.

Куланов сделался какой-то больной. Еле ноги переволакивал через Красную площадь. Замрак с Повинуевой поддерживали его, а вокруг плотненькой толпой народец стал собираться, подобранный народец — один к одному ребята, похожие меж собой, как палки, и одежка на всех одного пошива. Они поначалу как бы сами по себе были, а потом навязывать начали, куда идти, направлять по-деловому — раз-два. Замрак хитро на этих ребят поглядывал, подмигивал как бы, а сам удалой такой сделался, словно к главному делу жизни своей подобрался.

— А не мог бы ты Иосифа Сталина воскресить? Вот щас мимо его могилы пойдем, ты и шмыгни куда-нито, чтоб он вышел, а Ленин — ну его, хоть и грех говорить.

Куланов слушал Замрака, оглядывал ребят вокруг себя и чуял, как обсасывает его тоска — сильная, тягучая, страшная.

— Ты со Сталиным — не надо! — дергала судья за руку Куланова. — Сталин — ученик, а Ленин — учитель. А народ наш еще учить да учить! Нам теперь одумать народ надо, — строго говорила судья Повинуева, глядя Куланову прямо в душу, прямо в то, из чего он образовался. — Одумать наш народ надо. Искатели путей народу нужны, не погонялы.

— Не слушай ты никого, Куланов! — настаивал служба-капитан Замрак. — Ты о себе, брат, подумай, кем тебе быть! Сталин — сила, а Ленин — только авторитет.

— Ты что такое тут говоришь? — ощутил капитан Замрак на плече чью-то руку. — Кто ты такой, чтоб решать путь страны?

Служба-капитан оглянулся и увидел прежнего своего майора, который на заре дней толкнул его в секретные службы. Но майор тот был постаревшим, высокие генеральские звезды отличали его от других людей.

— Это вы? — полупоклонился служба-капитан Замрак.

Бывший майор не потрудился припомнить и скрючиванием пальца приказал сошвырнуть службу-капитана с дороги Истории, что и было исполнено удалыми ребятами с высокой степенью профессионализма, то есть с наименьшей затратой сил.

Служба-капитан мигом оказался в каком-то «воронке», сбит, смят, спрессован без спросу документов и имени-отчества, как полевые травинки прессуют в куб, и было ему ни вдохнуть, ни выдохнуть в человеческом материале, в котором не ощущалась разница между собственным сердцем и чужой ногой.

«Ведь им все равно, подохну я или буду жить», — подумал служба-капитан, подобно тысячам тысяч тех, кого он сам счищал с путей Истории во все свои дни.

Куланов этого не заметил. Он поглощался тоской, и все, бывшее в нем человеческим, корежилось, портилось и рвалось-расставалось с привычным. Можно сказать: очищался дух, но очищался мучительно, с неким страстным отдиранием неотдираемого — формы от естества.

Судья Повинуева хваталась за него, тянула в черные двери, в проходы, лестницы, заталкивала в стеклянную коробку, которой разбиться бы! — но нет! Она прихлопнула Куланова, и Куланов стал вбираться в жадно разверстого человека. Во все поры его, отталкиваясь, проваливался Куланов, в последний раз ощущая свистящий ужас, яму и прорву зануления бытия, потусторонности бытия.

— Вошел в плоть, — сказала судья Повинуева. — Воплотился.

30

Слух о том, что Ленин воскрес, несся по Москве вскачь и галопом. Люди не верили и махали руками, мол, из магазинных очередей нас хотят загнать в мавзолейную. Генеральный секретарь заявил, что все это происки, а глава правительства, чтобы было чем командовать, приказал напечатать на всякий случай лишний миллиончик деньжат, потому что среди общего кризиса мясо и молоко главе больше не подчинялись.

— А где же Ленин живет? — спрашивали народы.

— Прям в мавзолее. Там ему стол поставили. Сидит и газету «Правда» читает за все годы, пока был мертв.

— А пишет что-нибудь?

— И-и! Пишет статью «Внеочередные задачи» с продолжением.

— Чего ж по стране не проедется или хоть бы по Москве прошелся.

— Так не пускают.

— Кто ж?

— Да генерал. Там генерал его охраняет. Строгий — жуть! Чуть что — любого в «воронок» швырь, и поминай, как звали! Там одна бабка им всем прислуживает. Говорят, в полевой кухне обед варит. Бывшая судья будто. Полилуева или Поминуева.

— Аллилуева?

— Да нет, это другая. А Ленин как, говорят, глаза продрал, так первый вопрос: давно ли покончено с коммунизмом? Услышал, что не покончено, аж вскочил. Не может, говорит, быть, чтоб люди столько лет мучились.

— Спал-спал, а знает!

— Мало сказать — знает. Повиниться мне, говорит, надо. Не то, мол, строили, не в тот бок двигались. Прогресс, говорит, заплутал.

— Хва врать-то! Он коммунист, а им людей не жалко. Суда, небось, боится. Вот примутся его люди судить, плешь-то и поскребет. На муку, видать, воскресили.

— Да, воскресили, чтобы судить.

— Судить судом праведным, судом вечным, Божьим судом и судом человеческим, до содрогания костей и до скончания века, судить во всю меру славы его!

— Мели, Емеля! Тут заграница-то вон что!

— А что?

— Как что? Технологию требуют.

— Какую технологию?

— Технологию воскрешения. У них всего много, а воскрешать не умеют. Деньгами-то не укупишь.

— А как же его воскресили?

— Говорят, кагебешники придумали.

— Ах, кагебешники...

— Одна очередь решила собственными глазами удостовериться, что Ленин воскрес. Развернулась очередь от пустого прилавка и мигом превратилась в коллектив трудящихся. Но даже такого достоинства коллектив на Красную площадь не попал. Не смогли рабочие отыскать Красную площадь. Все площади тут, все на месте, Кремль даже — вот он, а Красной площади нет нигде, хоть плачь, хоть всухую злись. Вот ведь чего удумали! Вот ведь какой секрет!

— Куда ж ее дели?

— Глаза отводят. У нас глаза отводить — целые институты работают. Не хухры-мухры! А то ведь только пусти народ на площадь! Ведь народ и Ленин — тут кровищи еще двести лет не расхлебаешь! Вот и прячут от народа площадь и Ленина.

31

— Как же звать тебя? — спросила судья Повинуева.

— А Владимир Ильич.

— Владимир Ильи-ич, — протянула судья.

— А вы сомневались? — остро спросил известный по кинофильмам голос.

— Так ить, — растерялась Повинуева и покраснела. — Меня-то узнаешь ли? — подмигнула она Ленину. Но Ленин не понял и посмотрел мимо нее вбок, на товарища военного генерала, который подскочил для необходимых объяснений.

— Дорогой Владимир Ильич, за время вашего отсутствия случились следующие происшествия: коллективизация, война с немцами, восстановление разрухи, застой и перестройка.

— А не могли бы вы, батенька, не докладывать, а просто рассказать, что произошло?

Генерал опустил по-простецкому руки, и обнаружился вчерашний рабочий, крестьянин, ходок.

— Так ведь, Ильич, при тебе помещиков пограбили, а потом крестьян пограбили, потом немцев выгнали — а сильно, гады, наступили на нас. И — кого грабить? Взялись природу покорять, брать богатства. Так и жили. А теперь оглянулись — народ кормить нечем. А сам-то народ отучился кормиться. При социализме-то жить больно привлекательно: хоть и жрать негусто, но и работать не обязательно.

Ильич почесал бороду и пробубнил себе под нос нечто между «напороли» и «наглупили».

— А где же мы в данный момент пребываем? — спросил Ильич, показывая жестом вокруг себя.

— В вашем мавзолее, — ответствовал генерал. — На Красной площади.

— Значит, как и предсказывал товарищ Красин и другие товарищи, рабочие и крестьяне научились воскрешать?

— Чего? — недослышал генерал.

— Воскрешать, говорю, научились.

— Это органы воскрешают, а не рабочие и крестьяне, — сказала судья Повинуева. — Это органы наши по завету твоему били народ, а теперь в обратную сторону подались — воскрешать да память возбуждать. Морду как бы потупили. Стыдно, как бы.

Ильич погулял по мавзолею, поприседал.

— Выйти-то можно на свежий воздух?

— Иди, Ильич, иди! — поклонился и вместе с тем отдал честь мужик-генерал.

32

Ленин вышел из мавзолея и увидел могилы с памятниками, черные таблички и золотом по черну — имена.

«Сталин тут, а Троцкого нет. Неужели жив? Бухарин-то точно, небось, живет».

Но не хотелось смотреть на могилы, даже близких когда-то сердцу не тянуло искать, ибо не скорби душа просила, а радости. Влекло по привычке в кремлевскую когдатошнюю квартиру, но человек в форме не пустил. Вежливо попросил пропуск.

Ленин рукой махнул и направился к Василию Блаженному, который рассиялся крестами на площади.

«Не развалили и не снесли. А надо бы! Алексей Максимович, верно, телом своим прикрыл.»

Девочка на плохом немецком языке объясняла толпе про Ивана Грозного и про взятие Казани. Рыжий старик с длинной шеей тихо по-немецки спросил, видно, за своего принял.

— Герр, она, по-моему, не сообщила высоты достопримечательности.

— Высота храма не должна превышать уровень моря, — сообщил Ленин и рассмеялся.

Старик пригляделся внимательнее и заметил:

— Я вас где-то видел. Или вы мне кого-то припоминаете.

— Бывал я у вас когда-то под именем... герр Майер, кажется. Да вас тогда и на свете не было.

— Странно, — сказал немец и отвернулся из осторожности. Мол, человек не в себе, и иностранцу не дело вмешиваться.

Ленин поболтался еще среди немцев, но тут проходили мимо веселые ребята и девки. Оказалось, энергетики приезжие осматривали Красную площадь и увекли его за собой на мост через реку, к зданию, на котором было крупно написано: «Коммунизм — это советская власть плюс электрификация всей страны».

— Чушь какая-то, — произнес Ленин.

— Не чушь, дедушка, — заметила черненькая девица. Это Ленина слова.

— Я сам Ленин.

Все вокруг засмеялись и сказали, что дедушка на Ленина и вправду похож, только Ленин малость покрупнее был, ростом позначительней.

— Правда, говорят, его воскресили, но у нас много чего говорят.

— Артист! — восхитилась черненькая девица и подарила Ленину цветок. — Роль, небось, репетируете? В образ входите?

— Я уже вошел в образ, — сказал Ленин и вдруг ощутил, что ему мучительно хочется произнести слова «Малиновая Шленда», но он никак не мог вспомнить, с чем эти слова связаны, что означают.

— Однако вы заставляете гнаться за собой, — сказал генерал, который возник перед Ильичом, словно из земли вырос. — Прытко очень.

— В Кремль же меня не пустили, — оправдывался Ильич.

— Не узнают вас люди, товарищ Ленин. В одном положении привыкли видеть. Извините, в лежачем.

— Вполне вероятно, батенька! Вполне вероятно.

33

Синклит старейших и значительнейших коммунистов-ленинцев был собран быстро: раз-два. Не то, что ЦК или аппаратные крюки, а просто всяк, кто под рукой оказался, тот и очутился в зале — лишь бы старейший был и значительнейший. Повинуеву только в зал не пустили: вид грязный. Смущает. Отправили ее в санаторий на вечный и заслуженный отдых. Бессрочную путевку выдали и комнату с окном и телевизором, мол, гуляй, бабка, пользуйся партийной добротой.

Ленин вошел в зал просто, просто послушал аплодисменты, одну руку за жилет заложил, а вторую выбросил вперед, указал в подразумеваемые розовые дали.

— Товарищи!

Зал ахнул, зал засвистел.

— Манерность какая-то и непохоже! Не могли поталантливее подобрать артиста! Маленький какой-то и рыженький. И лоб не тот, что расписывали. Саратовский, а не сократовский!

— Товарищи! Вот я только что прошелся по Красной площади...

Опять гуд и волнение в зале. Не дают говорить. Один секретарь аж затопал.

— Чего он «р» не выговаривает? И сюда евреи просунулись!

— Что за происки? — завыл другой секретарь. — Кого нам органы на шею вешают?

Все стали с мест вскакивать и требовать генерала к ответу: отчитайся, почему ты злоупотребил телом великого вождя? Как ты им распорядился? Не для личной ли наживы?

Генерал встал и стал кричать:

— Всю сознательную жизнь! Клянусь! Ильич! — торчали отдельные слова из кучи возмущенного крика.

Коммунист Троп-топоров малость приопоздал: Шленда за ним увязалась. И время прошло, пока Севин Шпротов пропуск на нее переписывали.

И вот раскрылись двери в ревущий зал. На трибуне — стенающий генерал, мордастый секретарь наседает на Ильича:

— Еврей, еврей, еврей!

И вдруг раздался жуткий, как свист бича, крик, из ленинского переходящий в кулановский.

— Шленда! Малиновая Шленда!

— Куланов! — ответно вытянулась в крик Шленда и стала звуком — длинным протяжным высоким, втягивающим в себя Куланова, его сырую теплую душу.

В замершем зале раздался мерный укладистый железнодорожный стук, тепловозно-паровозный стон донесся из дальней дали, замелькали по стенам окна, и нечто сплетенно-длинное белое медленной молнией влилось под летящее стекло, и вагоны так же уверенно и потусторонне простучали-исчезли, как и появились — из одной прорвы в другую.

— Поезд Истории, поезд Жизни, — тихо проговорил Троп-топоров.

Все взглянули на Ленина. Он лежал на красном ковре — прост и пуст.

— Как же развиваться, если не воскрешать? — заламывали руки секретари.